Форум » Общие разговоры » Кадетская перекличка (продолжение) (продолжение) » Ответить

Кадетская перекличка (продолжение) (продолжение)

Vadimus : Р. ПОЛЧАНИНОВ ВОСПОМИНАНИЯ НЕКАДЕТА Сараево, 20-е годы Мы приехали в Королевство СХС (Югославию) в 1921 году. Все Приморье с Владивостоком было еще в руках белых. В Туркестане и Монголии еще шли бои, Тамбовская губерния была охвачена Антоновским восстанием. Против большевиков восстали матросы Кронштадта. Были и другие восстания. В Королевстве СХС некоторые кадеты, окончив корпуса, шли в первые годы (до 1923-го) в Николаевское кавалерийское училище Белой Церкви (Югославия) продолжать свое военное образование. В то же время в Болгарии продолжались занятия еще в семи юнкерски училищах, продолжавших выпускать офицеров. Генерал Врангель считался до 1 сентября 1924 года Верховным главнокомандующим Русской армии, и в Сремских Карловцах (Югославия) был его штаб. Этот штаб был занят не только переводом воинских частей на «трудовое положение», но и планировкой продолжение борьбы с большевиками. Для народной песни «Не для меня придет весна» молодежь придумала не очень веселую концовку: Не для меня придет война, Умчусь я в сопки Приамурья, Сражусь я с бандой большевистской, Там пуля ждет меня давно. Русская эмиграция считала свое "трудовое положение" временным и была готова по первому сигналу встать в строй и двинуться в поход на большевиков. В Королевстве СХС было три кадетских корпуса — Донской Крымский и Русский. Последний был в Сараево, что и было отмечено в «Звериаде»: В горах средь Боснии, далеко В долине дикой и глухой, Лежит Сараево глубоко, Над быстрой горною рекой. И там на площади угрюмой, Безмолвна, сумрачна на вид, Как бы полна тяжелой думой, Казарма старая стоит. «Звериада» — это кадетская летопись в стихах. Каждый выпуск добавляет что-то от себя. «Звериада» — это книга в роскошном переплете, со страницами, украшенными рисунками и каллиграфическим текстом. Она была символом кадетских традиций — таинственных, о которых посторонним не следовало знать. «Звериада» хранилась у восьмиклассников, и когда они кончали корпус, она передавалась на «ночном параде» следующему выпуску. Преподаватели и воспитатели, которые сами были когда-то кадетами, знали обо всем этом, но делали вид, что не знают. Кроме кадетского корпуса была в Сараево и русская начальная школа. Мальчики, кончавшие школу, поступали в корпус, а девочки уезжали в один из двух девичьих институтов — Донской или Харьковский. Корпуса и институты были закрытыми учебными заведениями, т. е. школами-интернатами, где ученики пребывали семь дней в неделю, имея право уходить в отпуск по субботам после обеда и до всенощной и по воскресеньям после богослужения и примерно до 5 часов вечера. В среду вечером кадеты 7-х и 8-х классов могли покинуть корпус на два часа. Так, во всяком случае, было в Белой Церкви, куда в 1929 г. был переведен корпус из Сараева. Некоторые мальчики, жившие в Сараево, могли быть в виде исключения «приходящими», т. е. жить дома и только приходить в корпус на занятия. Родителей это устраивало, но директор корпуса генерал-лейтенант Борис Викторович Адамович всячески старался не уступать просьбам родителей и требовал, чтобы все кадеты жили вместе в интернате. Он был по-своему прав. Приходящие в глазах всех других кадет выглядели то ли какими-то привилегированными, то ли какими-то неполноценными кадетами. Это мешало созданию кадетского духа, кадетской спайки и всему тому, чем отличались кадеты от гимназистов, которых они презрительно называли шпаками. Отличались кадеты от гимназистов и некоторыми специфическими выражениями. Например, гимназисты говорят «одноклассник», а кадеты — «однокашник», потому что ели одну и ту же кашу. Теперь это слово считается устаревшим и потерявшим смысл, а было бы неплохо вернуть его на старое место в русском языке. Были в Югославии интернаты и при русских мужских и женских гимназиях, но там был другой, некадетский и неинститутский дух. Сараевские школьники, за редким исключением, поступали в корпуса и институты. Мой отец окончил в Тифлисе (ныне Тбилиси) гимназию, хотя имел право как сын офицера учиться в Тифлисском корпусе. Против кадетского корпуса была его мать-грузинка (урожд. Ассатиани), которая хотела, чтобы мой отец посещал уроки грузинского языка и литературы. Для желающих при гимназии были грузинские уроки, чего в корпусе не было. В корпусе все кадеты должны были посещать все уроки. Исключения для кого-то противоречили кадетскому духу. После гимназии мой отец поступил вольноопределяющимся во Владикавказский пехотный полк, а после отбытия воинской повинности поступил в Тифлисское пехотное юнкерское училище, окончив которое был выпущен в офицеры (ускоренный выпуск в 1905 г.). Борис Иванович Мартино, отец моего друга детства Бори, окончил Морской кадетский корпус. Он нам любил рассказывать о разных комичных происшествиях, но никогда не говорил, что были у него и трудности. Нет, не с преподавателями или воспитателями, а с кадетами же. Об этом мы кое-что узнали позднее. В пехотных корпусах, а может быть, и в некоторых гимназиях была традиция — когда кончались экзамены, «хоронить химию» Полагалась процессия и пение соответствующих песен с припевом «Химия, химия, сугубая химия». В Морском корпусе хоронили «Альманах» — книгу с описание морских течений, ветров, климатических условий и многих друга вещей, необходимых для плаваний по морям и океанам. Когда первый кадет шел сдавать экзамены, на доске для объявлений появлялось сообщение о том, что «Альманах» заболел. Каждый день появлялись новые сообщения о развитии болезни «Альманаха». И когда последний кадет сдавал последний экзамен, появлялось траурное сообщение о смерти «Альманаха». Ночь похоронная процессия шла по бесконечным коридорам (общая протяженность — 3 версты) с тихим пением соответствующих песен. По дороге делались остановки, например, перед химической лабораторией, преподавательской и обязательно перед квартирой директора. По традиции полагалось директору спеть «Анафему», достаточно громко, чтобы он слышал. Директора, которые когда-то сами были кадетами, не обижались, зная, что такова традиция. И вот однажды был назначен новый директор, который так понравился кадетам, что они решили спеть ему не «Анафему», а «Многая лета». Директор был потрясен. С ним чуть не случился удар. Были ведь и до него хорошие директора, но никому из них «Многая лета» не пели. У всех преподавателей были, конечно, прозвища. Одного кадеты прозвали Крокодилом, и когда встречались с ним в коридоре, то кто- нибудь начинал убегать от него зигзагом. Говорят, что от крокодилов надо убегать зигзагом, потому что они могуть кинуться прямо на жертву, но с трудом меняют направление. Борис Иванович знал много кадетских песен и стихотворений, но не все можно было цитировать детям. Отрывок из одного стихотворения я помню до сих пор. В Морском кадетском корпусе был Компасный зал, украшенный портретами мореплавателей во весь рост. Компасным он был назван, потому что был круглым и на полу были выложены румбы. В стихотворении говорилось, что ночью в канун корпусного праздника — 6 ноября, портреты оживали и устраивали смотр преподавателям, воспитателям и самому директору корпуса. Запомнились мне слова вице-адмирала Василия Михайловича Головнина (1776-1831) про одного преподавателя по прозвищу Ворса (растрепанный конец веревки), полученному за растрепанную бороду. Обращаясь к Ворсе, Головнин сказал: Был на море-океане, Был на острове Буяне, У японцев был в плену. Ни во сне, ни наяву Не видал до этих пор Рожи этому подобной. .. Из разных слышанных нами кадетских анекдотов стоит рассказать один. Петр Могила († 1647) был в 1627 г. избран архимандритом Киево- Печерской лавры, а в 1632 г. добился у польского правительства равноправия православных с униатами. В 1631 г. он основал высшее училище в Киеве «для преподавания свободных наук на греческом, славянском и латинском языках». Деятельность Петра Могилы проходилась на уроках Закона Божия. Один кадет невнимательно слушал законоучителя и не выучил урока. Когда батюшка спросил его потом, о чем говорилось на прошлом уроке, кадет встал и дал знак рукой, чтобы ему подсказали. Ему подсказали: «О Петре Могиле», а кадет ответил: «О Петре в могиле». - «А что он там делал?» - спросил законоучитель. «Спасался», — ответил не растерявшийся кадет. Были и другие подобные комичные случаи. Мой друг Боря Мартино был на два класса старше меня. Окончив в 1926 г. русскую начальную школу, он поступил в местную гмназию. Как раз в этом году Державная комиссия, которая ведала деньгами, отпускаемыми правительством Югославии на русские учебные заведения, решила сократить число кадетских корпусов и постепенно закрыть Русский кадетский корпус в Сараево. Для этого в 1926 г. был закрыт прием в первый класс. Даже если бы Мартино хотели отдать своего сына в корпус в Сараево, они бы не смогли этого сделать, а посылать в другой город в интернат они не захотели. Я был бы очень огорчен, если бы Боря уехал в другой город на весь школьный год, да и Боря не горевал, что не попал в кадеты, и мы этого вопроса даже не обсуждали. Мы и раньше бывали часто друг у друга в гостях, а теперь, когда Боря поступил в гимназию, а я остался в русской школе, стали ходить еще чаще в гости друг к другу. И Боря, и я должны были возвращаться домой к указанному времени, но иногда мы задерживались, и тогда родители писали друг другу записки с извинениями и объяснениями причин задержки. Телефонов ни у кого из нас не было, как и мало у кого в Сараево в 20-е—30-е годы. Летом 1928 г. я окончил русскую начальную школу и сдал вступительный экзамен в кадетский корпус. Это был уже третий год постепенного его закрытия. В Сараевском корпусе уже с осени 1928 года не было первых двух классов. Следующий школьный год был начат при отсутствии всей третьей роты — всех первых четырех классов. 5 сентября 1929 г. остатки корпуса покинули Сараево и были помещены в здании Крымского кадетского корпуса в Белой Церкви. Сдав в 1928 году вступительный экзамен в Сараево, я был принят в Донской кадетский корпус в Горажде, что и было сообщено мои родителям. По примеру Мартино, а надо полагать, и по их совету мои родители решили меня в Донской корпус не посылать, а отдать в местную гимназию, причем не в Первую мужскую, куда мне бы полагалось идти по месту жительства, а во Вторую, где уже учился мой друг Боря. Для меня это было большим ударом. Не потому, что я мечтал стать кадетом, а потому, что я не сомневался, что иного пути, как корпус, у меня нет. Военная форма, погоны, кокарда, строй... вырос в офицерской семье, в сознании, что мое место в строю. «Наш полк. Заветное, чарующее слово для тех, кто смолоду и всей душой в строю...» Этими словами начиналось посвященное кадетам стихотворение поэта К. Р. — Великого князя Константина Константинович Романова, которое я не раз слышал от моих друзей-кадет и которое еще в начальной школе знал наизусть. Я не мыслил себя шпаком. Я просил, я требовал, я плакал, ничто не помогало. Боря бывал у меня каждый день и со своей стороны оказывал на меня давление. Ведь отъезд в корпус значил для нас разлуку на 9 месяцев, а мы так привыкли друг к другу. Пришлось смириться и идти с отцом в гимназию на прием директору. Директор гимназии посмотрел на свидетельство о сдаче вступительного экзамена в корпус, написанное, кстати, только по- русски, и решил сделать мне небольшой формальный экзамен по сербско-хорватскому языку, который мы в русской начальной школе не проходили и по которому у меня не было отметки. Он мне дал прочитать что-то, написанное кириллицей и латиницей, поговорил со мной, посмотрел с грустью на меня и сказал отцу, чтобы он купил «читанику» (хрестоматию), нанял бы репетитора и чтобы я за лето хорошенько подучился. Я был принят в гимназию, о чем отец сообщил директору Донского корпуса. Хоть я и не попал в корпус, хоть я и не был смолоду в строю, полк остался для меня «заветным, чарующим словом». Р. Полчанинов «Славянка», 31 октября 1997г. КП №64-66, 1998г. 151

Ответов - 11

Vadimus : ... продолжение... 2 В КАДЕТСКОМ КОРПУСЕ И СОВЕТСКОЙ ШКОЛЕ Наступил день моего отъезда в корпус. Ехал я туда радуясь, что моя мечта исполнилась. Помню, уже переодетый в кадетскую форму, я весело распрощался с отцом. Первый день прошел быстро и интересно. Новые товарищи, новые игры, офицеры-воспитатели, вошедшие в нашу жизнь, сам уклад полувоенной жизни, — все было необычно и занимательно. Но этого хватило только на два дня. К концу второго дня я загрустил, и началась острая, мучительная тоска по дому. Какой длинной казалась эта первая неделя в корпусе, и с каким нетерпением я ждал первой субботы, когда должен был приехать отец, чтобы взять меня на воскресенье домой. Наконец пришла суббота. Окончились уроки. Все уходящие в отпуск переоделись в отпускную парадную форму. Нас, первоклассников, первый раз идущих в отпуск, дежурный офицер-воспитатель особенно тщательно осмотрел, все ли в порядке в нашей одежде, и проверил, умеем ли мы отдавать честь. Мой отец немного запоздал. Все уходящие в отпуск уже были разобраны родителями, а его все не было. Я был в отчаянии. Когда он появился, я с криком бросился в его объятия (а это у нас в семье было не принято). Отец был тронут моей радостью, видно, тоже по мне соскучился, и мы оба счастливые поехали на вокзал. Как я уже упоминал, мы жили в то время в Клину, и чтобы попасть домой, нужно было ехать не то 64, не то 84 версты, точно не помню, по Николаевской жел. дороге. Сообщение было хорошее; как раз в тот год, как нововведение или лучше сказать, как проверка и испытание, между Москвой и Клином был пущен электрический поезд, работающий на аккумуляторах, который проделывал этот путь за час, скорость для тех времен рекордная. Дома, забыв о пережитых страданиях, я подробно рассказывал о жизни в корпусе, немного важничал, в особенности перед младшим братом, смотревшим на меня влюбленными глазами. За мной все ухаживали, меня закармливали моими любимыми блюдами, знакомые приходили на меня смотреть. Было приятно быть центром внимания всех окружающих. К концу воскресенья, когда пришло время возвращаться в корпус, напускная важность спала и на душе стало опять тоскливо. Следующую неделю уже было легче. Так постепенно стал я втягиваться и привыкать к жизни в корпусе, к жизни без семьи. Вскоре, еще при Временном Правительстве, наш 2-ой Московский кадетский корпус (я его уже считал "своим"!) был переименован во Вторую Московскую военную гимназию. Такую "деградацию" даже мы, первоклассники, сильно переживали. Эта внешняя перемена не затронула нашего уклада жизни, мы продолжали носить ту же форму и те же погоны, все в главном осталось по-старому, но, к сожалению, ненадолго. Надвигались Октябрьские дни. Восстание большевиков в Москве началось 25 или 26 октября по старому стилю, почти на неделю позднее, чем в Петрограде. Там в это время все уже было кончено, Временное Правительство свергнуто и власть перешла в руки большевиков. Кто-то из наших приходящих кадет, т.е. живущих дома, принес весть, что в городе забастовка и трамваи не ходят, но на это никто не обратил внимания. Реально в стенах корпуса мы почувствовали происходящее только 27-го октября. Это была суббота, запомнившаяся на всю жизнь. У нас кончился третий урок и, как всегда, шумная толпа нас, малышей, высыпала из классов в коридор. У всех хорошее настроение — суббота большой день, она несет отпуск, о котором мечтаешь всю неделю. Весело толкаясь, мы строимся, чтобы идти на завтрак. В этот момент в конце коридора появляется озабоченный командир роты. После команды "смирно" и приветствия он объявляет, что по распоряжению директора корпуса никто в отпуск отпущен не будет, т.к. в городе беспорядки и передвижение по нему небезопасно. Рушатся все мои планы на это воскресенье. Для меня это большой и неожиданный удар. Так в первый раз я почувствовал на себе последствия "Великой Октябрьской Революции". Потом в жизни было много гораздо более тяжелых ударов — были потеряны семья, родина, судьба бросала из страны в страну, — но это была первая для меня неприятность, связанная с этим событием. Суббота прошла довольно Спокойно. После обеда, хотя это не было разрешено, мы выбегали на плац, там для нас было много интересного. У входа в корпус были поставлены парные часовые из кадет 1-ой роты, которые лихо, по-ефрейторски, отдавали честь каждому проходящему офицеру. Группа старших кадет важно переносила куда-то ящики с патронами. Мы, первоклассники, с восторгом за ними наблюдали, вертясь у них под ногами и страшно им завидуя. В этот день я в последний раз видел своего отделенного воспитателя, полк. Матвеева, всегда подтянутого, щеголеватого строевика-офицера. Вопреки приказанию директора корпуса, генерала Свенцицкого, — кадетам оставаться нейтральными - полк Матвеев с кадетами 1-ой роты присоединился к юнкерам Алексеевского училища и вместе с ними принял участие в борьбе с большевиками; в корпус он больше не вернулся. Говорили, что он потом с группой кадет ушел на Дон. Ночь с субботы на воскресенье для нас, младших кадет, прошла спокойно. Только отсутствовали наши дядьки (все низшие служащие корпуса объявили забастовку). На ночь мы, трое приятелей, сдвинули наши койки и долго переживали события дня. В нашем лексиконе впервые появилось слово "большевики". В воскресенье эти самые большевики, поставив орудия около Военной тюрьмы (она была вдалеке видна из наших окон), начали обстреливать Алексеевское Военное училище, а также расположенные рядом кадетские корпуса. Было несколько попаданий и в наш и в 1-ый Московский корпус, но жертв не было. Выдержали толстые старинные стены екатерининских времен. В этот вечер, как всегда, мы сидели по классам; может быть, по инерции предполагалось, что, несмотря на происходящее вокруг, мы должны учить уроки на понедельник. Было темно, электричество было потушено, только изредка класс озарялся вспышками разрывающихся снарядов. Дежурным воспитателем в этот вечер был пор. Данченко. Он сидел в конце ротного коридора с группой наиболее перепуганных малышей, успокаивая их. Ходили самые невероятные слухи, которые каким-то образом доходили и до ушей первоклассников. Днем мы еще храбрились, с темнотой же настроение начало падать. Две стоячие классные доски мы составили углом в углу классной комнаты, покрыв их сверху висячей классной доской, которую сняли со стены; получилось нечто вроде того, что мы теперь назвали бы "бомбоубежищем". Конечно, места там для всех не хватало и поэтому для сидения внутри была установлена очередь. Теперь такая "бомбежка" показалась бы безобидной игрушкой, но тогда нам было очень страшно. Так в первый раз в нашей жизни мы понюхали пороху, к несчастью, из своих же русских пушек. В тот вечер мы были очень голодные; вместо обеда нам дали только по куску хлеба — наша кухня бастовала. Помню, сидя в этом "бомбоубежище", чтобы как-то отвлечь себя, мы по очереди рассказывали о вкусных любимых блюдах, которые готовятся дома. Ночью ожидалось нападение на наш корпус, поэтому нас провели но коридору в 1-ый Московский корпус, находившийся в том же здании, что и наш. Там мы и ночевали. Утром корпус вывесил белые простыни и бомбардировка прекратилась. Бессмысленно было изображать, что корпус обороняется, так как защитников фактически не было: кто мог и хотел бороться, как я уже говорил, ушел с полк. Матвеевым. В первый момент была подсознательная радость, что разрывов снарядов больше не будет, а потом, даже нам — первоклассникам — стало как-то обидно и немного стыдно, что все так быстро и бесславно кончилось. Днем в наш корпус пришла группа вооруженных красногвардейцев, возглавляемая человеком интеллигентного вида, который заявил, что он назначен комиссаром корпуса. Так 29-го октября по старому стилю на территории корпуса была установлена Советская власть. Потянулись однообразные дни ожидания, чем все это кончится. Восьмого ноября, в день нашего корпусного праздника, была торжественная служба в церкви; на обед было даже третье; вечером в большом зале ставили "На бойком месте" Островского; после спектакля было какое-то угощение. На представлении присутствовал комиссар и, как это ни больно и ни грустно вспоминать, сидел среди почетных гостей. Конечно, теперь бросить камень в нашего директора легко. Но как бы поступил другой, будучи на его месте и неся ответственность за сотни молодых жизней, сказать трудно. Мы, младшие кадеты, над этим задумывались мало и, забыв обо всем, очень веселились. К нашему большому огорчению, нас скоро отправили спать. Это было первое для меня и последнее для корпуса празднование корпусного праздника в стенах корпуса... Занятия не начинались; многие начали уже заранее разъезжаться на Рождество по домам. За мной тоже приехал отец. До отхода поезда оставалось много времени, и отец предложил мне проехать на трамвае по городу и посмотреть места, где происходили бои. Москва, как известно, оказала большее сопротивление большевикам, чем Петроград. Бои с переменным успехом продолжались больше недели. Против большевиков выступили юнкера Александровского и Алексеевского училищ, школы прапорщиков, молодое офицерство, кадеты и часть студенчества. Они выбили большевиков из Кремля и заняли центр города, но потом под давлением численного превосходства Красной гвардии должны были отступить в Кремль. Все попытки большевиков взять Кремль в рукопашную кончались неудачей; тогда они подвезли артиллерию и начали безжалостно его обстреливать, разрушая древние памятники и святыни. Как потом рассказывали, это было одной из причин, ускорившей сдачу Кремля. Белые его защитники не могли вынести варварского разрушения Кремля. Между прочим, я где-то читал, что в связи с этим даже Луначарский, в виде протеста, подавал в отставку. Но так или иначе, в ночь на 3/16 ноября Кремль был сдан. Мы с отцом объехали часть Москвы, прилегающую к Кремлю. Впечатление было удручающее: разбитые витрины с дырками от пуль, кое-где развороченные от разрывов снарядов стены, обломки штукатурки и разбитого стекла на тротуарах и мостовых. Особенно сильные разрушения были около Кремля, но детали их как-то стерлись из памяти. Ясно помню почему-то только Никольские ворота. Над этими воротами с давних времен висела старинная икона Николая Чудотворца, пережившая и Смутное время и Наполеона. В ворота было несколько попаданий снарядами, икону они не сбили; но что выглядело жутко — она была пробита, и как видно нарочно, в нескольких местах пулями. По-блоковски: "пальнули пулей в Святую Русь". Богохульство тогда было в новинку. Собиравшийся народ громко возмущался и ругал большевиков. Так начались мои первые рождественские каникулы, о которых я так мечтал. Рождество, как и всегда, наша семья проводила в Торжке у бабушки и дедушки — родителей моей покойной матери. Там, в декабре 1917 года, казалось, все было как прежде и происходящее в столицах не рассматривалось "всерьез". Только с питанием становилось все труднее. Однако, чтобы отпраздновать Рождество, наскребли из старых запасов. Молодежь веселилась по-старому. Каждый день у кого-нибудь из знакомых устраивалась елка, катались на коньках и на санках по нашей, довольно круто спускающейся к реке, улице. В то время я еще ходил в погонах с вензелями Николая 1-го, чем вызывал страшную зависть и почтение у всех окружающих мальчишек. На одной елке появилась красивая девушка с короткими, отрастающими волосами, торчащими во все стороны. С ней все обращались с каким-то особым вниманием и уважением. Увидев меня, она пришла в восторг: "Кадетик и еще в погонах, как это чудесно". Потом у нас дома говорили, что она была в ударном женском батальоне и прошла всю трагедию защиты Зимнего дворца. После Рождества я вернулся в корпус. Начались опять занятия. Состав класса изменился; многие из уехавших не вернулись; откуда-то появились новенькие, один из них великовозрастный, на голову выше нас, лет четырнадцати, почти неграмотный. Он оказался добрым малым и хорошим товарищем и, как ни странно, довольно правых взглядов. Было приказано спороть погоны, но мы это все время оттягивали: сначала спороли на шинелях и лишь много позднее на мундирах. К нам назначили нового воспитателя и, как нововведение новой власти, штатского — молодого преподавателя одной из московских гимназий, коммуниста. Наверное, он был послан с заданием заняться перевоспитанием детей буржуев. Он оказался скорее симпатичным и добрым человеком, терпимым к мнению других, — такого рода коммунисты тогда встречались. У нас часто бывали с ним разговоры на злободневные темы. Мы за это время очень повзрослели и "политически развились". Раз зашел разговор о Брест-Литовском мире. Я в запальчивости выпалил: "А ваш Троцкий предатель, сепаратный мир — позор". На это он спокойно ответил: "Будь осторожен, теперь и стены могут слышать, и за такие слова можно поплатиться". Его отношение ко мне после этого не изменилось. Не думаю, что он долго удержался в коммунистической партии. Осенью его в корпусе уже не было. День освобождения крестьян — 19-го февраля — неожиданно был объявлен, у нас праздником. Я решил проведать свою старшую сестру, которая училась в Екатерининском институте. Оказалось, что у них праздника нет и идут нормальные уроки. Старый, важный швейцар открыл мне дверь. Дежурная пепиньерка, так как обычного приема в этот день не было, провела меня не в зал, а в маленькую приемную. Уклад жизни, существовавший там долгие годы, еще не был нарушен. Ждать мне пришлось долго. Я слышал звонки, шум переменок, тишину уроков. Казалось, что обо мне вообще забыли. Мой организм начал давать о себе знать. Но кого спросить? Изредка проходили важные классные дамы, пробегали институтки. Ни одного мужчины. Начались "адовы муки". Когда наконец пришла сестра, моим первым словом было: "Куда здесь можно выйти?" Узнав в чем дело, сестра страшно смеялась. Так смешные, но для меня дорогие детские воспоминания перемежаются с не по-детски серьезными воспоминаниями первых лет революции. Екатерининский институт. Он замечательно описан Куприным в его романе "Юнкера". Но тогда этот роман еще не был написан, да и о существовании Куприна я еще не знал. Узнал немного позднее. Как-то на свободном уроке наш ротный командир, полк. Возницын, прочитал нам вслух рассказ "Белый пудель". Он и рассказал нам, что автор этого рассказа - известный писатель Куприн — бывший воспитанник нашего корпуса и что он, Возницын, был его воспитателем. На книге, которую он нам читал, был трогательный автограф Куприна. На летние каникулы нас распустили уже в мае; наверно, нечем было кормить. Москва, как и вся центральная Россия, начала понемногу голодать. Всюду и за всем уже стояли очереди. Летом отец, взяв меня с собой, решил поехать в Орловскую губернию, где бывал в ранней молодости. По сравнению с Москвой там шла еще старая жизнь: на базарах хлеб, молоко, колбасы, жареные куры, — и все это в неограниченном количестве. Большевики еще не успели "рационализировать" все эти богатства. Поселились мы недалеко от г. Ливны, в большом и богатом селе Каратыш. Священник и дьякон этого села помнили отца еще совсем молодым студентом и встретили нас очень гостеприимно. Оба они, наверно, были неплохими людьми, но между собой почему-то находились в какой-то непонятной вражде; особенно непримиримы были их женские половины. Даже все село делилось на сторонников батюшки и сторонников дьякона. Нам с отцом приходилось проявлять большую дипломатичность, чтобы не испортить отношений ни с одной из сторон. Интересно, что у дьякона в то время гостил сын, курсант, учившийся в Москве в школе красных командиров. Непонятно, как религия и большевизм могли уживаться в одном доме. Впрочем, тогда у многих в умах царила полная неразбериха. Во время нашего пребывания там происходило крупное восстание, охватившее несколько волостей Ливенского уезда. В наше село, лежавшее в стороне от центра восстания, тоже приходили ходоки от повстанцев и вели переговоры, но принять участие наше село не успело, так как восстание к этому времени было подавлено. Будучи уже в эмиграции, я пытался найти сведения об этом восстании, но нигде ничего не нашел. А это было большое восстание, продолжавшееся больше двух недель. Повстанцы, почти безоружные, захватили уездный город Ливны и держали его в своих руках несколько дней. Для подавления восстания большевики должны были подтянуть надежные части курсантов из Орла и Тулы и прислать бронепоезд. Потом из города телегами вывозили трупы, главным образом расстрелянных, и закапывали в общих могилах. Вернувшись домой из Ливен, мы узнали, что во время нашего отсутствия около нашего Торжка тоже было крестьянское восстание, захватившее довольно большую часть уезда. Центром восстания были Климовская и Баранье-Горская волости. Как и все крестьянские восстания, оно было плохо организовано, лучше сказать, организации не было никакой — действовали без плана и разрозненно. К тому же, что тоже было типично для крестьянских восстаний, боролись почти голыми руками: главным оружием были вилы, охотничьи двустволки и, в лучшем случае, привезенные с фронта винтовки. Но, несмотря на это, мелкие большевистские отряды, посланные на подавление восстания, были разоружены и разогнаны. Подавить восстание удалось только большим карательным отрядам, посланным из Твери и из других больших городов. И таких восстаний в России было много. Только за 1918-ый год по советским данным было подавлено 245 восстаний. Это относится в главном только к Великороссии; Украина в то время была оккупирована немцами, а Сибирь и другие окраины еще не были захвачены большевиками. В эмиграции довольно полно освещена Белая борьба, но история крестьянских восстаний у нас почти отсутствует, об этой борьбе мы почти ничего не знаем. Вымирают последние участники и свидетели этой борьбы, те, кто мог бы рассказать о ней правду. Будущему историку будет трудно разобраться в сфабрикованной большевиками истории этого периода. И это особенно обидно, ибо здесь — за границей — и мы сами и иностранцы часто с долей презрения говорим о русском народе, якобы так легко и покорно принявшем большевизм. *** Осенью 18-го года я опять вернулся в корпус, превратившийся к тому времени в одну из московских советских пролетарских школ 1-ой ступени. В нее были сведены все младшие классы московских кадетских корпусов. Состав класса еще больше изменился знакомых лиц было мало. Но что было особенно необычным, ломающим весь уклад корпуса, — к нам влили младшие классы Елизаветинского и Мариинского женских институтов. Мы вместе занимались в классах, вместе ели в столовой и должны были вместе проводить наше свободное время. Женский пол нас еще не интересовал, и мы крайне отрицательно относились к этому нововведению. Старшие классы московских корпусов и старшие классы институтов были сведены в здание 3-го Московского корпуса. Туда были влиты и старшие классы Екатерининского института, где продолжала учиться моя сестра. С начала учебного года у нас началась подготовка к празднествам годовщины Октябрьской революции; нас усиленно учили петь Интернационал и другие революционные песни. Чтобы нас как-то политически "воспитать", комиссар школы устраивал доклады, которые мы должны были выслушивать. Седьмого ноября (по новому стилю), т.е. в годовщину Октября, наша школа, корпусом ее уже было бы трудно назвать, принимала участие в параде на Красной площади. Но я на нем не присутствовал. Воспользовавшись праздниками, — занятий по этому случаю не было два или три дня, — я решил поехать в Торжок и проведать своих дедушку и бабушку и мою младшую сестренку Соню, которая после смерти матери осталась жить у них. Я как раз получил от них письмо с просьбой приехать. Я показал его воспитателю и он отпустил меня. Трамваи, как это в то время было "принято", не ходили и мне пришлось из Лефортова до Николаевского (теперь Октябрьского) вокзала пройти пешком. Всюду были красные флаги. Огромные плакаты из красной материи с лозунгами, уже успевшими набить оскомину, украшали большие здания и перекрестки улиц. Потом говорили, что для этого вся материя, находившаяся в Москве, была реквизирована и покрашена в красный цвет. На более видных местах площадей были поставлены большие фигуры, сделанные из картона или папье-маше, покрашенные в белую краску, чтобы было похоже на скульптуру. Они изображали в различных вариациях то рабочего, разрывающего цепи, то рабочего с наковальней и молотом, то крестьянина с сохой, то красноармейца с винтовкой и т.п. Из того, что я в тот день увидел, особенно разукрашенной мне показалась вокзальная площадь. Возможно, ожидался приезд каких-то важных гостей. Даже замызганный семечками вокзал был подметен. В остальном же ничто не изменилось. Как всегда, что стало обыкновением, был штурм поезда. Поезд был, конечно, с выбитыми окнами, с загаженными уборными и с пассажирами, висящими на подножках вагонов. Как быстро люди ко всему привыкают и грубеют. И во что этими же людьми была превращена, только за один год, одна из самых образцовых железных дорог России. Торжок за несколько месяцев, что я его не видел, тоже изменился, как-то посерел, и жизнь, и раньше не бывшая в нем очень оживленной, совсем замерла. Жители выглядели забитыми и перепуганными. Небывалая по жестокости волна террора, усилившегося после августовского покушения на Ленина, докатилась уже и до Торжка. Каких только рассказов об ужасах, происходящих в нашем когда-то мирном и патриархальном городке, я не наслушался в этот мой приезд. В те дни председателем Чека в Торжке был некто Клюев, как говорили, кокаинист, безжалостный и жестокий. Личность его была окутана какой-то тайной: откуда он и кто он был в прошлом, никто не знал. Вторым человеком, имя которого часто повторялось, был председатель Горисполкома Ананьин, недоучившийся гимназист, сын известного в городе купца, пьяница и полное ничтожество, вообразивший себя местным Маратом. Возможно, в настоящее время какая-нибудь площадь или улица в Торжке в их честь носит их имена... Ведь по понятиям советской этики и по тому, как подобных людей изображает правоверная советская пресса и литература, они были "кристальной честности большевиками, прокладывающими для счастья народа дорогу к коммунизму". В октябре же 1918-го года по их адресу можно было услышать только проклятия. Арестовывали обыкновенно ночью. Конная команда полупьяных чекистов разъезжала по уснувшему городу, производя обыски и забирая тех, кто был на очереди. Расстреливали за городом около тюрьмы, часто выбрасывая трупы просто на свалку, недалеко от того места, где еще этим летом мы, мальчишки, играли в городки. Я упоминаю обо всем этом, ибо как это ни странно и ни печально, эти ранние этапы большевистского террора теперь начинают забываться. Побледнели ли ужасы этого террора на фоне сталинских чисток? Вымерло ли то поколение, которое стало главной жертвой первых волн террора? (Ведь это поколение сейчас - глубокие старики, они отцы моему поколению, да и сам я, собственно говоря, уже старик.) По тем или другим причинам, но о терроре этого периода вы теперь редко найдете упоминание даже в заграничной печати. Советская печать, конечно, о нем молчит, но и те советские писатели, произведения которых запрещены в СССР, о нем почти не пишут. Об этих жертвах ленинского террора попросту забыли, как будто их и не было, и основоположником советского террора принято считать Сталина и его приспешников. Этих жертв, даже посмертно, никто не реабилитировал. О них ничего или почти ничего не знает новое поколение русского народа. Может быть, лишь бабушка когда-нибудь расскажет об этом периоде своим внукам, да и то с опаской, чтобы этими рассказами им как-нибудь не повредить. На самом же деле, многие из этих жертв больше заслуживают того, чтобы их память была реабилитирована, чем память тех многочисленных коммунистических деятелей, которые погибли в сталинских чистках. Ведь среди расстрелянных Сталиным и теперь реабилитированных было много таких, которые перед этим сами расстреливали совершенно невинных людей. Погибшие же в 1918—1919 годах в Торжке, как и повсюду в России, никого не расстреливали, и у большинства из них — людей часто либеральных и передовых по своим взглядам — никакой вины перед русским народом не было. Ген. Деникин, в своих воспоминаниях "Очерки русской смуты", приводит цифру 1.700.000 человек, погибших от террора большевиков за 1918—1919 годы, установленную "Особой комиссией по рассмотрению злодеяний большевиков". *** Как ни ужасен был в это время террор в Торжке, я приехал туда не для того, чтобы потом о нем писать, а для того, чтобы навестить моих бабушку и дедушку и любимую сестренку Соню. Бабушка и дедушка еще больше сгорбились и постарели. И дом наш, содержавшийся раньше в большой чистоте, показался мне запущенным и одряхлевшим. Продуктов в городе было нельзя достать, на карточки почти ничего не давали. Еще как-то существовали те, кто имел связь с деревней. Наш город, славившийся всегда таким хлебосольством, начинал голодать. Моя бедная бабушка даже по случаю приезда своего внука не могла ничего лучшего приготовить, как испечь лепешки из каких-то отрубей; к ним она сделала яблочное пюре. Фрукты из нашего сада были им большим подспорьем. При прощании бабушка дала мне большой мешок яблок, моего любимого сорта "коробовка", ничего другого в доме не было. Прямой связи с Москвой Торжок не имел, у меня была пересадка на станции Лихославль. Поезд на Москву, как тогда было нормально, опаздывал на несколько часов. Была уже ночь, и я, сидя на скамейке и поставив у своих ног мешок с яблоками, уснул. Проснулся от поднявшегося шума при приходе поезда. Спросонья забыв о яблоках, бросился на перрон и, подхваченный толпой, был втиснут в поезд. Когда вспомнил о яблоках, было уже поздно. Так мне и не удалось поесть моих любимых яблок, да и Торжка и всех моих близких, оставшихся там, не пришлось мне больше увидеть. Это была моя последняя поездка в Торжок... *** Москва, несмотря на то, что о ней как столице большевики больше заботились, тоже начинала голодать. Мы, кадеты, всегда отличающиеся хорошим аппетитом, находились в состоянии постоянного голода. Каждый день суп из сушеных, полусгнивших овощей, которыми питалась тогда вся Москва. Часто давали суп из сушеной картофельной шелухи — был и такой, модный тогда, продукт. Где-то заготовили эту шелуху для скота, а потом выяснили, что ею можно кормить и людей. В нашем классе появилось несколько "огольцов" (так тогда называли беспризорных с улицы), о которых новая власть решила проявить заботу и послать в школу. Эти огольцы иногда куда-то пропадали и потом возвращались с мешками мороженой картошки, немолотой пшеницы, жмыхов. Как они рассказывали, они делали "налеты" на эшелоны, приходящие с продуктами для голодающих Москвы. Свою добычу огольцы продавали нам, своим же одноклассникам. Голод и происходящее вокруг подорвали устои, на которых поколениями воспитывались наши кадеты. Некоторые из нас тоже начали принимать участие в этих "походах". Дисциплина резко упала. Наши воспитатели, придавленные событиями, осунувшиеся и согнувшиеся, превратившиеся в жалких старичков (более молодые куда-то поразъехались), на многое закрывали глаза. Однажды и я отправился в такой поход, но неудачно, так как в этот день все железнодорожные составы почему-то особенно усиленно охранялись. Один мой приятель случайно узнал, что недалеко от корпуса, на Немецкой улице, существует чайная, где каждому посетителю, заказавшему себе "морковного" чаю, выдавалось по два леденца. Мы с ним по воскресеньям стали часто туда заглядывать. Там было невероятно накурено, но зато всегда тепло, что было редкостью для тогдашней Москвы. Главными посетителями этой чайной были грузчики (рядом находился какой-то большой склад); они как все грузчики на свете, были грубые, шумные, громко разговаривали, громко смеялись, пересыпая речь непечатными словами. Иногда атмосфера накалялась и дело доходило почти до драки, особенно когда споры шли о политике. Но нас они не обижали и мы в этом чаду и духоте, с интересом наблюдая происходящее и наслаждаясь теплом, просиживали часами. Корпус же почти не отапливался, по утрам постоянно приходилось пробивать лед в чернильницах. О бане не могло быть и речи и, как следствие, появились в большом количестве вши, небывалая вещь в стенах нашего корпуса. Как нововведение большевистской власти были образованы комитеты учеников, так называемые "комучи", представители которых вошли в Школьный совет и вместе с педагогическим составом начали "решать" школьные дела. От нашего класса тоже был выбран представитель — смазливый мальчишка, который прошел, главным образом, голосами девочек. Он сразу заважничал и стал часто пропускать уроки, отговариваясь тем, что он был на экстренном заседании. Пользы от этого нововведения не было никакой, а авторитет учителей был окончательно подорван и дисциплина еще больше упала. Корпусная церковь была закрыта, но в подвальном помещении для персонала устроили временную церковь, всегда переполненную. Ходили в нее и кадеты, и институтки, и даже некоторые из огольцов. Организована была эта церковь, главным образом, усилиями наших бывших дядек, тех самых дядек, которые из солидарности к большевикам бастовали в Октябрьские дни. Все вокруг менялось, стало другим, может быть, иногда интересным, но ...

Vadimus : ... чаще чужим, и подчас становилось как-то одиноко и страшновато, хотелось быть поближе к отцу. Но, как назло, проходили месяцы, а от отца не было никаких известий. Отец с младшим братом еще осенью окончательно переехал в Орловскую губернию, обещав, как только они там устроятся, выписать к себе нас с сестрой. И вот мы с сестрой стали с нетерпением ждать письма с вызовом к отцу. Но письма не было и не было... На наши же письма с просьбой взять нас из Москвы никто не отвечал. Из корпуса меня, несмотря на все мои мольбы, без заявления от отца не отпускали. Бежать же без документов мы с сестрой боялись. Я пытался проявить изобретательность и инициативу. Поехал в Петрово-Разумовское (в то время приблизительно в 10 верстах от Москвы) и послал себе на корпус телеграмму: "Я очень болен. Выезжайте немедленно с Таней в Ливны. Папа". На следующий день меня с урока вызвал мой воспитатель: "Тебе пришла телеграмма от отца. Он вызывает тебя в Ливны. Одну вещь ты не додумал: на телеграмме стоит станция отправления — Петрово-Разумовское. Я тебя понимаю и жалею, но тем не менее без заявления от отца отпустить не могу". Потом оказалось, что отец, действительно, был долго и тяжело болен и его письмо с просьбой отпустить к нему нас с сестрой пришло только к Пасхе. Этим самым отъезд наш был решен. Однако выехать из Москвы в то время было не так просто. Я пошел на Курский вокзал. Очередь за билетами извивалась по всей Вокзальной площади. Последний номер в очереди был больше девятитысячного. Стоящие в очереди, чтобы не ошибиться и как-то соблюдать порядок, писали номера мелом друг у друга на спинах. Чтобы получить билет, люди жили на вокзале неделями. В те времена я был более решительным в действиях, чем теперь, и застенчивым стал много позднее. Я отправился прямо к коменданту Курского вокзала. Как ни странно, меня к нему пропустили. Принял меня помощник коменданта. Неожиданно и на мое счастье, он оказался бывшим офицером, воспитанником нашего корпуса. Я ему рассказал, что еду с семилетней сестрой (сестре было четырнадцать и выглядела она почти барышней) к больному отцу. Узнав, что я кадет его корпуса, он стал меня расспрашивать о корпусе, о воспитателях, а потом дал пропуск и билет на военный эшелон, отходивший в тот же вечер. Так мне составила протекцию в большевистской России, в красной Москве, в советском учреждении моя принадлежность ко 2-му Московскому кадетскому корпусу! Я побежал предупредить сестру и вечером мы, в общем, благополучно сели в поезд. Я был очень горд и чувствовал себя настоящим мужчиной, опорой для моей старшей сестры. Только на вокзале я пережил несколько неприятных минут, пока не отошел поезд. Все время боялся, что выйдет на перрон помощник коменданта и откроется моя ненужная ложь. "Зачем я наврал, что Тане семь лет?" – ругал я себя . Уверен, что наш бывший кадет все равно дал бы мне пропуск. Так я навсегда покидал Москву. Как я уже сказал, ехали мы в военном эшелоне, везущем куда-то мобилизованных красноармейцев, к слову сказать, настроенных совсем не воинственно. Они даже не пели военных песен, что обычно присуще русским солдатам. Защищать советскую власть они не проявляли большого желания и говорили только о том, как бы им скорее попасть домой. После отхода поезда из Москвы была перекличка. Выяснилось, что несколько человек исчезло, другими словами дезертировало. Нас взял под свое покровительство один из красноармейцев, по манерам и говору более интеллигентный, чем другие; наверное, он был из вольноопределяющихся и играл роль начальника в этом вагоне. Да и другие нас не обижали и даже делились своим пайком. В Орле мы с ними распрощались. Мы должны были пересаживаться на ветку, отходящую в сторону Ливен. Но это оказалось не так просто. Мы просидели на вокзале безрезультатно в ожидании поезда трое суток. При приходе редких поездов, идущих без всякого расписания, делалось что-то невообразимое. В поездах, наполненных до отказа, люди ехали на подножках, на крышах вагонов, влезали в вагоны через окна. Нужно было иметь большую, грубую физическую силу, чтобы протиснуться в вагон, чего у нас с сестрой не было. Мы уже начали падать духом, не зная, что нам делать дальше и как выбраться из Орла. В молодости все в конце концов улаживается и из самых безнадежных положений находится выход. Так было и с нами. Кто-то из железнодорожников, к которому мы обратились за помощью, посоветовал нам пройти пешком несколько станций от Орла и что там якобы будет легче сесть на поезд. Надежды попасть на поезд в Орле было немного и мы с сестрой, благо, вещей у нас было мало и стояла хорошая весенняя погода, зашагали по шпалам. Отойдя от города, мы зашли в лежащую невдалеке от железной дороги деревню, надеясь достать там что-либо из съестного. Заходили в несколько изб, но за деньги нам никто ничего не хотел продавать. Из вещей же у нас с собой было самое необходимое и для обмена неподходящее. Наконец вспомнили, что у сестры было красиво вышитое полотенце, бабушкиной работы. Как сестре ни было грустно, пришлось с ним расстаться: за него одна крестьянка дала нам полбуханки хлеба, кусок сала и несколько соленых огурцов. Этим наше питание дня на два было обеспечено. За день мы прошли не спеша верст пятнадцать, а может и больше. Придя на небольшую станцию, мы решили на ней переночевать. Оказалось, что на этой станции останавливаются и пассажирские поезда. Ночью нам удалось втиснуться в неожиданно пришедший поезд. Добрым словом помянули железнодорожника, посоветовавшего нам пойти пешком. На следующий день к вечеру мы, наконец, попали в Ливны, к отцу. Несмотря на все препятствия, мы все, кроме нашей маленькой Сони, опять собрались вместе и теперь уже дали зарок в будущем ни в коем случае не разлучаться. Но это осталось только нашим желанием; судьба нас скоро опять разбросала во все стороны... Летом 1919 года в Ливнах того благоденствия, какое было год назад, уже не было. Народ еще не голодал, но во всем чувствовался острый недостаток; как везде, здесь уже были введены карточки, на которые почти ничего не выдавалось. Чтобы что-нибудь достать, нужны были или большие деньги или вещи, которые можно было бы выменять у крестьян. И того и другого у нас было мало. Нужно было как-то выкручиваться. У нас сохранились связи с селом Каратыш, где мы с отцом провели прошлое лето. И вот мы стали туда наведываться, выменивая соль, нитки, иголки и всякую мелочь, которую удавалось достать в городе, на картошку, муку, крупу. Хотя во всем, что мы приносили, крестьяне нуждались, тем не менее давали они за все это мало и неохотно. Они были уже избалованы городом, который вез в деревню все, начиная с одежды до золотых николаевских денег. По деревням ходили жалкие фигуры так называемых мешочников, приезжавших часто за сотни километров и выменивающих привезенные вещи за бесценок, лишь бы получить какие-нибудь продукты. Это был период в истории России, когда крестьянство, еще не окончательно ограбленное и разоренное большевиками, несмотря на всякого рода реквизиции, имело в своих руках достаточно хлеба. Это делало его впервые, правда, на короткий срок, как бы привилегированным классом, богатеющим, как это ни странно звучит, за счет голодающего города. Этим летом в нашей жизни произошло большое и для нас, детей грустное событие: мы получили мачеху. Отец, пробыв два года вдовцом, женился во второй раз. Как и в каждой семье, мы, дети, эту неожиданную новость очень переживали. Перед этим отец, собрав нас всех троих, т.е. сестру меня и маленького Леню, пытался нам объяснить, что делает это он, главным образом, из-за нас. Говорил, что ему одному трудно с нами справляться, что ему нужен помощник, который бы взял часть забот о семье на себя и помог ему воспитать нас и вывести в люди. Он даже добавил, что та, на которой он женится, тоже одинокая, немолодая, жаждущая кому-то быть полезной и что она постарается все сделать, чтобы мы ее полюбили. Все эти доводы нас, понятно, не убедили и, хотя отца мы очень любили и для нас он был авторитетом, мы, особенно сестра, его за этот шаг осуждали, воспринимая его женитьбу как измену памяти нашей матери. Отцу в это время было 40 или 41 год, а мачехе лет 35, но в наших глазах они были старыми людьми, которым заниматься романами уже поздно и смешно. В первое время отношение к мачехе с нашей стороны было подчеркнуто холодно-вежливым, несмотря на все ее попытки создать более теплые отношения. Это очень огорчало и мучило отца. Вскоре я и сестра заболели возвратным тифом и долго не могли поправиться. Это, казалось бы, большое несчастье послужило на пользу, разрядив натянутую атмосферу, установившуюся у нас после женитьбы отца. На наше счастье, как отец и предсказывал, мачеха оказалась добрым и сердечным человеком. Помогая отцу, она ночи просиживала у наших постелей, ухаживая за нами, исполняя все наши капризы. Так лед был сломлен и мы, дети, приняли ее в нашу семью.

Alex: Очень грустно всё это читать...


Vadimus : ... продолжение... 3. ПРИ ДОБРОВОЛЬЦАХ В конце лета пошли слухи о приближении добровольцев. В начале сентября по вечерам можно уже было видеть зарницы беззвучных орудийных вспышек. Семья коммуниста, живущая рядом, начала спешно паковать вещи. В ночь перед приходом белых она исчезла. Через город в беспорядке проходили красные обозы. Население начало громить склады, которые почему-то были завалены махоркой. Народ растаскивал ее мешками. А муки и вообще каких-либо съестных припасов на складах не оказалось, хотя Ливны в старые времена были известны своей мукомольной промышленностью. Ливны большевики оставили без боя. Помню теплый сентябрьский день, под вечер; солнце только собиралось садиться. На мосту через Сосну-реку, по дороге, идущей в город, показалась стройная колонна долгожданных добровольцев. То были марковцы; они пели "Смело мы в бой пойдем за Русь святую!" Песню эту мы слышали в первый раз. Население забрасывало их цветами, многие плакали. Встречать добровольцев я снова надел припрятанные мною погоны нашего корпуса. В нашей жизни начался новый период: наша семья связала свою судьбу с Добровольческой армией. Вечер в день прихода добровольцев принес еще много новых впечатлений. В доме, где мы снимали квартиру, на ночь остановилось три молодых офицера-марковца. Хозяин дома в их честь устроил ужин. Мы с хозяйским сыном, хотя и не были в число приглашенных, устроились в углу комнаты и наблюдали за всем происходящим. Офицеры были очень молоды, старшему по виду было немногим больше двадцати лет, наверное, только со школьной скамьи. Мы смотрели на них влюбленными глазами: для нас они были героями. Они верили в победу и были убеждены, что через месяц, через два будут в Москве. Думаю, что они были одними из тех, кто боролся и отдавал свою жизнь не ради каких-то выгод для себя, не ради возвращения к старому; они просто пошли бороться против зла, за лучшее будущее своего народа. Эти трое юношей, какими я видел их в тот вечер, остались на всю жизнь в моей памяти, как олицетворение лучшего, что дало Добровольчество. И не их вина, что по тылам, за их спинами, творились часто темные дела, пачкавшие и позорящие идею Белой борьбы; и не их вина, что советская пропаганда пришила им ярлык черносотенцев и реакционеров. Увы, одно событие, связанное с приходом добровольцев, омрачило нашу радость первых дней и заставило в первый раз по-настоящему познакомиться с ужасами и часто ненужной жестокостью, которые несет с собой гражданская война. Добровольцами был расстрелян один наш знакомый, учитель Ливанской гимназии. О происшедшем пришла нам рассказать его плачущая жена. Я его хорошо помню, он иногда приходил к отцу. Высокий, красивый, с черной аккуратно подстриженной бородкой, всегда приветливый, ласковый с нами, детьми. По своим убеждениям он был толстовец. В 1917 году он увлекся коммунизмом, восприняв его как что-то новое и высоко нравственное, близко стоящее к первобытной христианской этике, и даже записался в партию. К лету 1919 года, когда мы с ним познакомились, он уже разочаровался в коммунизме и часто в разговорах с отцом беспощадно критиковал большевиков. Он отошел от них и полностью порвал всякие отношения с ними. Чтобы как-то оправдать себя перед самим собой за свое временное увлечение, он еще усиленней занялся проповедью "толстовства". Свою ошибку он очень переживал и, почему-то полюбивши моего отца, делился с ним всеми своими переживаниями. О нем отец отзывался, как о человеке душевно чистом, ищущем правды и готовом отдать всего себя борьбе за эту свою правду. Познавши всю преступность коммунизма и разочаровавшись в нем, он, по мнению отца, мог бы принести большую пользу в борьбе с большевиками. Он, конечно, не ушел с ними и, как все мы, радовался приходу добровольцев. Но... нашелся какой-то "доброжелатель", который донес на него, что он был коммунистом. В то время большевики всех взятых в плен офицеров, как правило, расстреливали. Так же поступали и добровольцы со всеми попадавшими к ним в плен коммунистами. Под эту жестокую рубрику попал и наш знакомый. Какие-то солдаты Комендантской команды, не разобравшись и не выслушав его объяснений, расстреляли его без суда. Эту ненужную смерть мой отец очень переживал. Произошла преступная и непоправимая ошибка — расстреляли человека, который ненавидел коммунизм, причем расстреляли его те, которые сами боролись с коммунизмом. Для тех, кто еще вчера верил в полную справедливость, законность и непогрешимость добровольцев, это было большим разочарованием. С приходом добровольцев наш город нельзя было узнать, все выглядело как-то по-праздничному. На базаре было небывалое оживление, откуда-то появились сахар, мука, масло, яйца. Крестьяне опять повезли продукты в город. На дворе нашего дома остановилась полевая кухня одной из рот Марковского полка. Повар — толстый, флегматичный, всегда добродушный хохол — стал любимцем нашего дома. С раннего утра дымила его кухня, разнося раздражающие аппетит запахи борща, кулеша и других соблазнительных блюд. Варилось всего много и солдаты всего не съедали. Остатки повар раздавал обитателям нашего двора. О существовании большевиков мы как-то даже забыли; поверив в силу добровольцев, мы поверили и в то, что большевики ушли навсегда и больше никогда не вернутся. Но через несколько дней опять стала слышна приближающаяся орудийная стрельба, шел бой за Ливны, только теперь наступали красные. Рота, расквартированная на нашей улице, была спешно вызвана на фронт. Красные на этот раз были отбиты. Но безмятежное настроение первых дней пропало: снова появился страх, что большевики могут вернуться и что об окончательной победе говорить еще рано. В Ливнах, где мы были случайными гостями, нас ничто не задерживало. Поэтому, чтобы неожиданно опять не оказаться у большевиков, наша семья решила переехать в глубь занимаемой добровольцами территории; там, мы предполагали, жизнь будет более налаженная и спокойная. Отец надеялся устроиться на службу. Как я уже упоминал, он был учителем гимназии. Его служба, как у большинства нашей интеллигенции, была единственным источником дохода для существования семьи. Чтобы финансировать наш переезд, решено было спешно распродать оставшиеся у нас вещи. Пришлось вынести все на базар, т.к. главными покупателями, конечно, были крестьяне. Как ни странно, вел торговлю, главным образом, я; остальные члены нашей семьи не проявляли к этому ни малейших способностей. Помню, я никак не мог продать чудом у нас сохранившееся, роскошно изданное на меловой бумаге, полное собрание сочинений Гоголя. Зато дешевые издания на паршивой бумаге были нарасхват: мужики покупали на ощупь, что годится на цыгарки. Мы с отцом выехали первыми, как бы квартирьерами. Сестра с младшим братом и мачехой должны были ехать через несколько дней, вслед за нами. Сговорились встретиться в Харькове, где мы должны были оставить записку у начальника станции с указанием нашего адреса. В Харькове в конце 1919 года внешне жизнь била ключом. Улицы были переполнены нарядной толпой, магазины и базары, как нам казалось, ломились от товаров. Правда, все это было для нас не по карману. Мы должны были очень экономить, чтобы растянуть на более долгий срок наши скудные "капиталы". В это время в Харькове находилась ставка печальной памяти генерала Май-Маевского, командующего армией, шедшей на Москву. Оглядываясь назад, можно только удивляться, как могли назначить именно его на эту ответственную должность. Неужели не нашлось более достойного человека, чтобы возглавить этот высокий и ответственный пост? Его кутежи и дебоши были предметом сплетен и анекдотов, циркулировавших по всему городу. Последние раздувались и перевирались врагами и служили отличной "антипропагандой" добровольчества. Власть, как мне теперь представляется, настоящим хозяином положения в городе не была, большим авторитетом не пользовалась и особой веры в ее силу у населения не было. Каждый день газеты сообщали о грабежах и убийствах. Помню, при нас была поймана одна большая шайка грабителей. Они работали одетыми в форму Дроздовского полка, причем действовали почти открыто. Приезжали вооруженные на автомобиле, звонили в богатые квартиры, предъявляли якобы ордер на обыск, не спеша перерывали всю квартиру, забирали драгоценности и спокойно уезжали. В организации подобных налетов, возможно, была рука большевиков. С одной стороны, добывались средства, с другой, что было еще важнее, подрывалась вера в законность и честность белых властей и накладывалось позорное пятно на один из лучших полков Добровольческой армии. Однако не надо думать, что в городе из-за всего этого преобладали пробольшевистские настроения. Еще висели на заборах обрывки снимков многочисленных жертв большевистского террора, изуродованные трупы которых были найдены в подвале харьковского чека. Еще не выветрились воспоминания о хозяйничавшем здесь три месяца назад чекисте Исаенко, специализировавшемся на снимании так называемых "перчаток". Руки пытаемого опускали в кипяток, а потом сдирали кожу с рук, как перчатки. Обыватели с ужасом думали о возможности возвращения большевиков и тем не менее желания бороться и жертвенности с их стороны заметно не было; все надеялись, что кто-то другой спасет и защитит их, сами же предпочитали критиковать, спеку- лировать или, в лучшем случае, надев военную форму, без дела фланировать по Харькову. Помню торжественный благодарственный молебен и парад на главной площади по случаю взятия Петрограда генералом Юденичем. К сожалению, позднее выяснилось, что сведения о взятии Петрограда были ошибочными, генерал Юденич, действительно, был в это время на подступах к Петрограду, но взять город ему так и не удалось. На площади были огромные толпы зрителей, войск же было довольно мало, в то время как Харьков был полон людей в военной форме. На меня этот парад произвел большое впечатление; отец же от всей этой картины был далеко не в восторге. Вообще, он остро и болезненно переживал многое из того, что происходило вокруг. Теперь мне ясно, что отец видел то, в чем я тогда еще не разбирался. Прошло больше недели, а наши все не приезжали. Начало закрадываться беспокойство за них, не случилось ли что-нибудь с ними. У отца опять открылась его старая язва желудка, появились сильные боли. Я предложил съездить в Ливны, чтобы выяснить, что с нашими. Другого выхода не было и отец, больной и как-то уже привыкший пускать меня одного, согласился. Перебирая в памяти прошлое, мне теперь кажется, что у меня с отцом, может быть из-за смерти матери, создались не совсем обычные, скорее товарищеские отношения. Он всегда говорил со мной обо всем откровенно, обсуждал свои планы, решения и приучил меня очень рано к самостоятельности. Прощаясь с отцом на вокзале, я не думал, что вижу его в последний раз... Побывать в Ливнах мне так и не пришлось. Вне зависимости от мори воли, моя жизнь пошла по совершенно непредвиденному и невероятному пути. Я был подхвачен волной отступающей Добровольческой армии, прошел с ней весь юг России и через год вместе с ней очутился за границей. Вспоминая впоследствии это время, я часто обвинял себя в том, что я, может быть, не приложил тогда достаточно усилий, чтобы вернуться к ждущему меня отцу. Ведь иногда, когда мне этого хотелось, я умел быть и находчивым и энергичным. Но таким я себя на этот раз не показал, я оказался, как почти все в моем возрасте, и легкомысленным и эгоистичным. То, что произошло со мной после моего отъезда из Харькова, было мне и интересно и отвечало мечтам тринадцатилетнего мальчика. А мечтал он, этот мальчишка, о героических подвигах и о том, как он вернется к отцу героем, с Добровольческой армией, в победу которой он верил. Кто мог предполагать тогда, что события разовьются так стремительно и так бесповоротно, и совсем не так, как мечталось. Итак, отец посадил меня на поезд. В нашем вагоне нашлись попутчики до Ливен: четыре офицера-алексеевца, возвращающиеся в полк из отпуска, и пожилой полковник, направляющийся тоже в Ливны, чтобы занять там должность земского начальника. Кадетик, хоть и в потрепанной форме, у всех военных вызывал симпатию; поэтому они сразу взяли меня под свое покровительство, обо мне заботились, надо мной подсмеивались и меня подкармливали. Я им, конечно, рассказал о цели моего путешествия, и каждый из них обещал мне помощь и содействие. С приближением к фронту поползли слухи, что Ливны уже заняты большевиками. В Мармыжах, где у нас была пересадка, выяснилось, что пассажирские поезда дальше не идут. Это очень расстроило меня, но не остановило: я считал, что я должен выполнить мое задание до конца и уговорил офицеров-алексеевцев взять меня с собой. План был таков: они помогают мне перейти через фронт (само собой разумеется, перед этим я переодеваюсь). Я иду в Ливны, узнаю, что произошло с нашими, и возвращаюсь. В направлении Ливен шел бронепоезд "Генерал Корнилов", он взял нас с собой. Земский начальник отстал от нашей компании, т.к. ему в Ливнах уже делать было нечего. Захолодало, подул ветер, пошел первый снег. Мы сидели в бронепоезде около железной печки, пили чай и под шум колес слушали рассказы о том, что происходит на фронте. Вести были неутешительные. Первый раз в жизни я услышал слово "буденновцы". Тем не менее все были настроены оптимистически, верили, что неудачи временны и что Ливны скоро будут взяты обратно. На станции Студеный Колодец мы вылезли; там находился штаб Алексеевского полка. Приехавшие офицеры пошли заявить о своем прибытии из отпуска и узнать о местопребывании своих рот. С ними пошел и я. Нас встретил молодой, сухощавый, подтянутый капитан со знаком "Первого Кубанского Похода". По виду ему можно было дать двадцать семь, двадцать восемь лет. К моему изумлению это и был командир Алексеевского полка, капитан Бузун. Первые его слова были: "А откуда с вами этот кадет?" Пришедшие со мной офицеры объяснили, кто я такой и что я собираюсь делать. "Что вы, с ума сошли?" - было его реакцией на их рассказ. "В Ливнах сейчас идет резня всех, кто сочувствовал нам. Туда я его не пущу. Он останется с нами здесь, а потом его надо будет доставить обратно к отцу". продолжение следует...

Vadimus : 4. С АЛЕКСЕЕВСКИМ ПОЛКОМ Оставление Ливен вышло и не временным и не случайным. Военное счастье изменило добровольцам. Поход на Москву не суждено было довести до желанного конца. Начался отход, который через год закончился в Крыму посадкой остатков Добровольческой армии на корабли и уходом за границу. Во время разговора с командиром полка, когда решалась моя судьба, из соседней комнаты вышла стройная, на вид еще юная девушка в черкеске, в погонах ефрейтора и тоже со значком "Первого Кубанского Похода". Она оказалась женой командира полка, на попечение которой я и попал в первое время моего пребывания в полку. Я стал как бы членом семьи командира полка. Я ездил и ночевал вместе с ними и все время проводил с Вандой Иосифовной, так звали жену командира, которая вначале, пока это было ново, уделяла мне много времени и внимания. Но это ей довольно быстро наскучило и мое постоянное присутствие ее даже начало раздражать. Да и понятно, — какое удовольствие в двадцать лет заниматься чужим мальчишкой. К тому же еще он, этот мальчишка, подчас не слушался и не всегда выказывал достаточно почтения к авторитету двадцатилетней "дамы". Отношение командира полка ко мне было более постоянным. Он проявил отеческую, скорее братскую заботу обо мне (по возрасту он никак не мог быть моим отцом). Такое отношение ко мне с его стороны сохранилось до конца моего пребывания в полку. *** На второй или третий день моей "новой жизни" мы остановились на ночевку в маленьком женском монастыре, показавшемся таким уютным. Монашки, несмотря на наши уговоры, решили не уходить и не покидать свой монастырь. В этот вечер уснул я под заунывное монастырское пение женского хора, доносившееся из церкви. Это монашки служили позднюю вечерню. Утром, когда мы уезжали, они плакали, благословляя и крестя нас на дорогу. Почему-то запомнился Тим, маленький, тихий, занесенный снегом городок, не связанный с остальным миром даже железной дорогой. Мы приехали туда поздно вечером. Была светлая, морозная ночь, снег упруго скрипел под ногами. В окнах не было огней; город казался мирно уснувшим, только по дворам истошно лаяли собаки. Но можно с уверенностью сказать, что в ту ночь в этом городе мало кто спал и каждый по-своему переживал отход добровольцев. Мы остановились в каком-то большом и богатом доме, уже оставленном хозяевами, пустом и холодном. Старая, ворчливая прислуга для нас растапливала печи, зажигала керосиновые лампы, а потом угощала всякими соленьями и маринадами, приговаривая, что "все равно все пропадет". * * * События на фронте развивались все более и более неблагоприятно для белых. Орел был уже сдан, и корниловцы и дроздовцы под давлением латышских полков — этой гвардии большевиков — откатывались назад. Конница Буденного около станции Касторной, на стыке Добровольческой и Донской армий, прорвала фронт. Попытки добровольцев перейти в контрнаступление и вырвать инициативу из рук большевиков оканчивались неудачей. Казачьи полки Шкуро и Мамонтова, хотя численно и превосходили буденновцев, не проявляли особенного желания сражаться. Появилась опасность окружения. В связи с этим командир полка приказал лазарету и обозам, под прикрытием офицерской роты, спешно уходить в тыл. Ввиду исключительно тяжелого стратегического положения и возможности полного разгрома полка, командир решил послать офицерскую роту в более безопасное место, чтобы сохранить для будущего кадры полка. Сам командир остался с отходящим с боями полком. У командира полка была хорошая тройка лошадей, с настоящим "старорежимным" кучером. Он умел как-то по-особенному лихо пускать тройку вскачь, выкрикивая при этом: "Пошел!", "Посторонись!", чем приводил меня в восторг. На этой тройке мы, т.е. Ванда Иосифовна и я, начали свое путешествие. Нужно сказать, что в нашем полку у многих офицеров были очень хорошие лошади. Рассказывали, что при наступлении, кажется, в Тульской губернии, наш полк отбил у большевиков табун чистокровных лошадей одного из известных конских заводов. Управляющий этого завода, узнав про это, приехал к нам в полк и, оставив большую часть лошадей офицерам, взял обратно только наиболее племенных. В полку говорили, что среди племенных находился внук знаменитого "Крепыша", известного не только в России, но и за границей. У Ванды Иосифовны тоже была своя верховая лошадь, небольшого роста, ничем не замечательная, спокойная и довольно ленивая. На этой "Кукле", как звали лошадь командирши, я получил первые уроки верховой езды. С обозом шло и полковое офицерское собрание, которое на остановках нас довольно хорошо кормило. Общий тон задавала веселая молодежь офицерской роты. Настроение, несмотря на отступление, не было мрачным. Молодость везде молодость — и слава Богу. Она неспособна долго мучиться. Молодость не задумывается над тем, что будет завтра. Ей естественно радоваться жизни, в самых тяжелых условиях не приходить в уныние и не терять надежды, что скоро будет лучше. И жалка та молодежь, у которой эти свойства отсутствуют или утрачены. На остановках во время общих обедов часто бывало весело. Запомнились особенно трое из тех, кто с нами обедал: молоденький поручик, еще мальчик, ему, наверное, и двадцати лет не было, но у него уже одна рука, перебитая пулей, была сухая. Он попал в Первый Кубанский поход из 5-го класса кадетского корпуса. Другой поручик был немного постарше, всегда с черной повязкой на глазу. Он потерял один глаз, пережив тяжелое ранение в голову. Третья — была сестра милосердия, некрасивая, но исключительно милая и веселая. Они всегда были вместе и изображали, что они якобы родственники: два брата и сестра, о которой они очень заботятся. Они изображали то купеческую семью, то еврейскую, то великосветскую. То они сестру выдают замуж, то, наоборот, уговаривают идти в монастырь, то вдруг их лошади увлекаются политикой и по вечерам требуют, чтобы им читали вслух газеты. Теперь все это, может быть, показалось бы не так уж остроумно, но тогда мы от души смеялись. В одной из деревень Курской губернии мы почему-то несколько задержались. Там наши офицеры открыли крестьянку замечательной красоты, с каким-то исключительно одухотворенным и нежным лицом, похожую, как говорили, на Мадонну Рафаэля. Сомневаюсь, что тогда я точно представлял себе, какая должна быть Мадонна, да еше Рафаэля. В ее избе остановилось еще два наших офицера и вот, под предлогом их проведать, все ходили смотреть на нее и любоваться ею. Когда мы с Вандой Иосифовной тоже зашли туда, она кормила грудью ребенка. Увидев нас, она тотчас ушла. Возможно, застеснялась или просто ей надоели частые визитеры. В этой деревне, вообще, большинство молодых женщин были если не красавицы, то хорошенькие и как-то подчеркнуто чисто и красиво одетые. Конечно, в то время я не был большим знатоком женской красоты и теперь повторяю то, что говорили другие. В Белгороде мы сделали остановку на три дня. Приятно было помыться в бане, очиститься от грязи и привести себя более или менее в порядок. На постой мы попали к каким-то большим любителям музыки. До одури слушали пластинки Плевицкой, Вяльцевой, Вари Паниной, Шаляпина, Собинова. Здесь, около Белгорода, я, "кацап", впервые попал в украинскую деревню. За последующий год мне пришлось пройти многие села и селения Украины и познакомиться с этой замечательной частью России. ... В Харьков мы не попали, как я надеялся, а обошли его стороной. От полка я не оторвался и не отправился на поиски отца, оставленного мною приблизительно месяц тому назад в Харькове. Можно найти много объяснений, для успокоения моей совести, почему я этого не сделал. Где мне было его искать в малознакомом большом городе, находящемся в агонии эвакуации? Искать его там, где мы остановились, когда я уезжал из него в Ливны? — но это было наше временное случайное прибежище. Кроме того, я совсем не был убежден, что отец еще в Харькове. У нас с ним были разговоры о поездке в Керчь, где мы бывали еще до революции. Была возможность, что он, не дождавшись меня и боясь прихода большевиков, уже туда из Харькова уехал. Главное же, была твердая уверенность, что неудачи добровольцев временны и что мы в Харьков скоро вернемся. Поэтому меня все уговаривали не рисковать и от полка не отрываться. Но несмотря на все эти доводы, как будто оправдывающие мое тогдашнее поведение, меня до сих пор мучает совесть, что я тогда смалодушничал и не пошел на поиски моего бедного отца... За Харьковом, соединившись с частью полка, мы погрузились на поезд. Здесь к нам присоединился и командир полка. Другая часть полка продолжала отступать пешим -порядком. Меня поместили в вагоне командира полка. Это была теплушка, приспособленная для жилья, разделенная перегородкой на две половины. одну половину занимал командир с женой, в другой поместились хозяин офицерского собрания, денщик командира и я.< Поезд наш продвигался довольно медленно, подолгу простаивая на станциях. Железная дорога была забита отступающими составами. Стояли холода и единственным спасением была железная печурка, которую нужно было все время топить. Ночью мы по очереди, конечно, исключая командира и командиршу, дежурили около печки, следя, чтобы она не затухла. Угля было вдоволь, Донецкий бассейн был близко. В это время свирепствовал тиф — бич того времени. Потерь от него в полках было больше, чем потерь в боях. На станциях приходилось видеть сложенные как дрова замерзшие трупы умерших от тифа. Все были во вшах. Часто ночью, раскалив печку докрасна, я снимал с себя все и занимался, как это тогда было принято, избиением насекомых. *** Ванде Иосифовне я к этому времени уже окончательно наскучил и она меня почти не замечала. Я же, наоборот, к ней очень привязался. Мне, тогда еще наивному и романтически настроенному, она казалась чем-то особенным, подернутым дымкой таинственности и героизма. Ведь она была "первопоходницей". Ее перемену отношения ко мне я остро переживал, считая это незаслуженным и жестоким. Из гордости делал вид, что мне это неважно, на самом же деле, скрывая от всех свои чувства, глубоко и по-настоящему страдал. Здесь, в поезде был получен приказ, что наш командир, капитан Бузун, произведен в полковники. Это не было неожиданностью, этого уже давно ожидали. Офицеры ему преподнесли полковничьи погоны. Празднества по этому поводу особенного не было. Настроение в связи с отступлением было для празднеств мало подходящим. На станции Мушкетной нас ожидало довольно неприятное зрелище: на телефонных столбах, превращенных в виселицы, висело несколько повешенных. Наш вагон остановился как рал против них. Сильный ветер их раскачивал во все стороны. Висели они, как видно, уже несколько дней: были оледеневшими и запорошенными замерзшим снегом. На груди у каждого были прикреплены плакаты с надписью: "мародер". Здесь я единственный раз видел повешенных. На мое счастье, мне в моей жизни больше не пришлось видеть подобных картин. Как говорили, эта экзекуция над грабителями была произведена по распоряжению генерала Кутепова, командира Добровольческого корпуса, куда входила и наша дивизия. Имя генерала Кутепова занимает большое и почетное место в истории антибольшевистской борьбы. Храбрый, неподкупно честный, строгий и справедливый, всегда любимый и уважаемый подчиненными, он с честью пронес имя Добровольца через всю свою жизнь. Как всем известно, погиб он уже в эмиграции на посту главы Общевоинского союза. Похищение Кутепова генерала Миллера и роль, которую в этом играли "белый генерал” Скоблин и талантливая исполнительница народных песен Плевицкая, — одна из самых мрачных и позорных и еще недостаточно выясненных страниц истории русской эмиграции. Каждая война, а особенно гражданская, разжигающая низменные инстинкты человека, несет падение морали и нравственных устоев. Этого, конечно, не избежала и Добровольческая армия. Ярким примером этого служит случай со Скоблиным. Правда, это гнусное предательство, говорящее о нравственном падении, произошло уже за границей, но корни его и микробы разложения нужно искать в России, когда Добровольческая армия была еще там. Когда теперь оглядываешься назад, видишь, что не все было тогда так, как бы того хотелось, и не всегда б е л о е, как это ни печально, было белым. Бывали, конечно, и грабежи. Но можно утверждать, что они не были таким частым явлением в среде добровольцев, как это изображают советские историки. Белое руководство с явлениями такого порядка в большинстве случаев боролось самыми решительными мерами, подобно генералу Кутепову на станции Мушкетной. На станции Мушкетной мы простояли довольно долго. И не только там. Почти на каждой станции происходили мучительные длительные задержки. Образовавшиеся пробки, как следствие частой порчи подвижного состава, крушений, нехватки топлива, и творившаяся неразбериха совершенно нарушили железнодорожное движение. *** Около Таганрога мы в конце концов покинули наш поезд и погрузились на подводы. Так было вернее, да и ненамного медленнее. Двадцать первого или двадцать второго декабря по старому стилю мы очутились около Ростова. Говорили, что здесь задержимся и что отступление остановлено. Полк расквартировался в станице Гниловской, расположенной на берегу Дона, в семи верстах от Ростова. Семья, у которой мы поселились, состояла из матери, простой казачки, и дочери, гимназистки седьмого класса. Глава семьи был где-то в Донской армии. Молодого поручика и меня, своих квартирантов, они приняли как родных. Нас просто закармливали, перестирали и перештопали все наше белье. В особенности меня, мальчишку, добрая, простая русская женщина баловала, уговаривала остаться у них. говоря, что им Бог сына не дал, предлагала меня усыновить. У них мы встретили Рождество. В сочельник была кутья из пшеницы с медом и маком, узвар и другие вкусные кушанья. Для меня это было ново, так как у нас в Торжке сочельник не праздновался. В их доме все время проводила подруга дочери, тоже гимназистка, хохотунья и очень хорошенькая. В доме стоял смех, шутки, пение, между поручиком, двадцатилетним мальчиком, и Асей, так звали эту девушку, начался роман. Я подшучивал над ними, в мои тринадцать лет не понимая, что такие чувства могут быть очень серьезными. Помню, исписал йодом себе грудь и руки именем "Ася". Наши барышни вначале даже поверили, что это настоящая татуировка; от поручика мне за это попало. В этом он усмотрел с моей стороны как бы недостаточное уважение к Асе. На первый день Рождества в офицерском собрании был устроен торжественный ужин, на котором присутствовал начальник Алексеевской дивизии генерал Третьяков. (Судьба его трагична: через год при отступлении из Крыма он, командуя тогда Марковской дивизией, не перенес краха Белой армии и застрелился.) Мне на этом ужине все казалось очень интересным и для меня новым: был тамада и, как в таких случаях полагается, много тостов. Я в первый раз в жизни пил вино, причем мне его давали в шутку только с ложки. Много пели — пели и добровольческие песни, и студенческие, и кавказское "Мравалжамиер", и украинские "Ревуть, стогнуть горы хвили" и "Як умру". Впоследствии я, "кацап", часто удивлял "хохлов" своим знанием украинских песен. Это знание я приобрел в нашем полку, в котором было много украинцев или, как тогда говорили, малороссов. Ведь Добровольческая армия, боровшаяся за "единую и неделимую Россию" состояла в своем большинстве из уроженцев Украины. По данным Украинского Народного института в Праге Белая армия на 75% состояла из украинцев, но... "несознательных". Вечер, увы, окончился трагично: пытался покончить жизнь самоубийством один из наших офицеров, пор. Михайлов. Причина была романическая — любовь без взаимности к одной из наших сестер милосердия. Он несколько раз делал предложение и получал отказ; уже раньше пытался повеситься, но его вынули из петли. Теперь его с простреленной грудью эта сестра выходила. Они поженились. Через неделю после свадьбы поручик заболел тифом и умер. Так окончилось его короткое счастье. Жизнь всегда одинакова: наряду с трагедией целого народа — маленькие личные драмы отдельных людей. * * * Задержка в Гниловской получилась недолговременной. Неожиданно на второй день Рождества получили приказ об оставлении станицы. Провожая нас, Ася горько плакала. Опять началось отступление по всему фронту. Армия уходила за Дон. Шли всю ночь. Дорога не вмещала всех отступающих. Лавина шла без дороги, в несколько рядов, довольно медленно, часто останавливаясь. Сидя на подводе, я продрог, чтобы согреться, решил пройтись пешком. Было уже под утро, но еще темно. Неожиданно пробка рассосалась и все пошло рысью. Я вскочил на ближайшую подводу, думая, что она нашего полка; оказалась не нашей, и об алексеевцах никто ничего не знал. Соскочил с нее и начал искать своих. В темноте, в этом месиве людей, лошадей, подвод, саней, мои поиски были безуспешны: на мои крики никто не отвечал. Шла пехота, шла кавалерия, шли калмыки, шли обозы различных полков и учреждений, шли беженцы, нагруженные своим скарбом, и я — один, затерявшийся в этой чужой и безучастной к моей судьбе толпе. Наконец, опять устроился на каких-то санях, нагруженных большими мешками. Возница, старый солдат, успокаивал меня: "Ты, малец, подожди света, тогда и ищи, а сейчас только силы теряешь". Последовав его совету, я, действительно, немного успокоился. Рассвело. Мы подъезжали к Батайску. Ростов остался верст на десять позади и еще виден вдалеке. Возница развязал один из мешков. Оказалось, что сани были гружены хлебом. Мы закусили этим хлебом, немного подмерзшим, макая его в сахар, который у моего возницы тоже нашелся. В Батайске, поблагодарив его, я с ним распрощался и отправился на дальнейшие поиски моего полка. Но кого я ни спрашивал, никто мне ничего сказать не мог. Говорили, что, может быть, полк еще до рассвета прошел Батайск. В конце концов я пристал к какому-то обозу; по дороге выяснил, что нахожусь в обозе Синих кирасир. От славных и гордых когда-то кирасир ничего не осталось. И синими уже не были, и кирас на них не было. Была на них, как и на всех, потрепанная английская форма. Они пригрели меня, уговаривали прекратить поиски и остаться с ними. Нужно сказать, что за мою недолгую жизнь на родной земле, когда я попадал в тяжелое положение, я всегда находил добрых людей, готовых помочь и поддержать меня. Бывали, конечно, и плохие, но о них как-то забылось. У человеческой памяти есть замечательное свойство — все плохое легко забывать. В Ново-Батайске кирасирам было приказано остановиться. Я же, узнав, что через это село недавно проходил обоз алексеевцев, зашагал дальше. Начиналась Кубань, "многоводная, раздольная", как поется в кубанском гимне. Встретила она нас, добровольцев, да и донцов, не особенно дружелюбно. На Кубани все еще шло празднование Рождества, широко и богато, а за окнами проходили тысячи бездомных и измученных людей. На улицах встречались пьяные казаки, отпускавшие злые шутки по адресу проходивших. Сказалась пропаганда доморощенных демагогов, подобных Бычу, Макаренко и др., вообразивших Кубань отдельным государством и сеявших рознь и неприязнь к Добровольческой армии. И шумит Кубань Водам Терека: Я республика Как Америка! пелось в популярном тогда "Яблочке". Америки не получилось, Кубанскую же армию разложили. Через два месяца Кубань была занята большевиками, и славное Кубанское войско, давшее в прошлом столько героев, перестало существовать. После морозов неожиданно началась оттепель. Дороги превратились в море жидкого знаменитого кубанского чернозема, который месили выбивающиеся из сил лошади и люди. Мои валенки, спасавшие меня от морозов, теперь отказались служить; в них образовались дыры, они намокли и стали страшно тяжелыми. Но в тринадцать лет это не трагедия; имея все время мокрые ноги, я даже насморка не получил. В станице Кущевской я свои валенки чуть не потерял. Площадь перед церковью была сплошным озером грязи; пробираясь через нее, я оступился и погряз выше колен; наверное, там была яма или канава. Ноги-то я мог вытянуть, да только без валенок. Собравшийся народ со смехом и шутками помог мне вылезти и спасти мои валенки. Новый Год я встретил в Кущевке. В хату, куда я пришел проситься на ночь, молодой казак сначала не хотел меня пускать. С издевкой расспрашивал, кто я, куда иду, да почему такой грязный. Вышедший старик накричал на него и пустил меня в хату. Всю ночь и весь следующий день казалось, что в станице идет бой: все время была стрельба и взрывы. Это подвыпившие молодые казаки и казачата развлекались, встречая Новый Год. * * * Наконец, в станице Кисляковской я нашел обоз нашего полка. Там я узнал, что штаб полка находится на станции Каял около Батайска. Вышло, что я зря исколесил несколько десятков километров. Нужно было не спешить, а хорошенько поискать в Батайске. В полку моему появлению очень обрадовались; думали, что я уже пропал и больше не вернусь. В тяжелых условиях походной жизни я, наверное, как-то напоминал этим людям оставленную семью, может быть, младшего брата; обо мне привыкли заботиться и, возможно, даже полюбили. Итак, на станции Каял я опять попал к своим. Трагический и вместе с тем героический период истории нашей земли связан с именем "Каял". Как утверждают некоторые историки, именно здесь, недалеко от Дона, семь веков тому назад произошла битва князя Игоря с половцами. Быти грому великому! Итти дождю стрелами с Дону великого! Ту ся копием приламати, ту ся саблям потручяти о шеломы половецкые. — нареце на Каяле... и далее: Нареце на Каяле тьма свет покрыла: по Русъкой земли прострошяся половцы... пишет автор "Слова о полку Игореве". Конечно, в те времена я еще не читал "Слово о полку Игореве" и потому поселок Каял меня не заинтересовал и не показался мне чем-либо замечательным. Впрочем, замечательным тогда он для меня был, но только тем, что в нем я нашел свой полк. ... продолжение следует ...

Vadimus : 5. НА РАЗВЕДКУ В РОСТОВ В один из ближайших дней, во время обеда, из разговора ко-мандира полка с кем-то из его помощников, я узнал, что штай нашего корпуса вызывает добровольцев для разведки в занятом большевиками Ростове. Мысль пойти на разведку меня воодушевила. Помню, не спал всю ночь, строя об этом планы. На другой день утром, не говоря никому ни слова, я отправился на вокзал Поезд генерала Кутепова, командира нашего корпуса, в это время как раз стоял на ст. Каял. Часовой, стоявший перед вагоном генерала Кутепова, не хотел меня пропускать, но случайно подошедший к окну генерал Кутепов приказал меня впустить. На мою просьбу послать меня на разведку в Ростов, он сначала ответил категорическим отказом, сказавши, что я слишком молод и что он не имеет права рисковать моей жизнью. Я начал его горячо упрашивать, даже почти расплакался, говорил, что хоть лет мне еще немного, я уже многое видел и пережил. Я доказывал, что мне безопаснее, чем кому-либо идти на такую разведку, т.к. я пройду там, где взрослый не пройдет и погибнет. Не знаю, подействовали ли на него мои доводы или он сам решил, что это не так опасно для меня, но он в конце концов сказал: "Ну, хорошо, беру этот грех на себя. Иди, Бог с тобой". Мое задание состояло в том, чтобы выяснить какие части занимают Ростов и по возможности их численность, где находятся штабы этих частей, много ли у них артиллерии и где она расположена (как раз в это время большевики усиленно обстреливали Батайск), сколько там бронепоездов, их названия, вооружение и т.д. Начальник разведки Добровольческого корпуса снабдил меня письмом, в котором отдавалось распоряжение, чтобы наши части, занимавшие передовые позиции в Батайске, оказали мне содействие при переходе фронта. Он также снабдил меня в достаточном количестве советскими деньгами, совершенно новыми, еще не разрезанными, в больших листах. У него осталась жена в Ростове, и он очень просил меня зайти к ней и сообщить, что он жив и здоров. Я решил идти, выдавая себя за крестьянского мальчишку-подводчика, бросившего своих лошадей и возвращающегося домой. В то время это было частым явлением. У воюющих сторон не хватало своих перевозочных средств; в связи с этим появилась новая повинность, которая тяжелым бременем легла на крестьянство. Обыкновенно староста села по очереди назначал требуемое белыми или красными число подвод; часто же, и без старосты и без очереди, крестьянина заставляли запрягать лошадей и везти куда прикажут. Считалось, что эти подводы должны везти только до следующего большого селения, где их должны сменить другие. Но это не всегда соблюдалось, в особенности при отступлении, когда все правила нарушались. Иногда подводчику приходилось уходить со своими лошадьми за сотни верст от своего села. Некоторые подводчики этого не выдерживали и, бросая лошадей, пешком уходили домой. Но бывали и другие. В нашем полку, например, были подводчики из Орловской губернии, которые с нами отступали до Новороссийска, и были среди них даже такие, которые настолько привыкли и сроднились с полком, что в Новороссийске при посадке на пароход бросили лошадей и вместе с нами поехали в Крым. В полку от моей затеи идти в Ростов разведчиком были не в восторге, особенно возмущался командир полка. Он был вне себя, что я все это сделал без его ведома, но запретить мне идти не мог. т.к. это уже было одобрено генералом Кутеповым. Итак, я решил идти мальчишкой-подводчиком, якобы родом из села Салы; это на 20—25 верст севернее Ростова. Село Салы я немного знал, т.к. при отступлении мы простояли в нем несколько дней. Я считал, что, если меня начнут о нем расспрашивать, я смогу кое-что ответить. Чтобы приобрести подобающий вид, пришлось выменять свое обмундирование на крестьянскую одежду; было особенно жалко расставаться с синими бриджами, которые мне казались очень шикарными. За них я получил старый, разлезающийся по швам нагольный полушубок. В общем, получилось не так плохо, и на первый взгляд я мог сойти за крестьянского подростка. Неприятной неожиданностью для меня оказалось только то, что все мною вновь приобретенное было полно насекомых. Вшей в таком количестве я еще никогда не видел. В Батайске ночь перед походом я провел у юнкеров Констан-тиновского военного училища, занимавших позиции на окраине поселка. Местность между Батайском и Ростовом оказалась весьма неподходящей для незаметного перехода фронта: покрытая снегом равнина, почти без всякой растительности, перерезанная довольно высокой насыпью железной дороги, которая вела в Ростов. Равнина эта во время половодья часто заливалась водой, для оттока которой эта насыпь прерывалась большими виадуками. Третий виадук, в середине равнины, как мне сообщили константиновцы, был уже в руках красных; там был их передовой пост. Вдалеке, на расстоянии десяти верст, виден был Ростов, расположенный на более высоком правом берегу Дона. Пройти незамеченным не было никакой возможности и я решил идти, ни от кого не прячась, прямо по полотну железной дороги. Было солнечное морозное утро, и я, распрощавшись с провожавшими меня константиновцами, бодро зашагал по шпалам. Пройдя версты две, я заметил впереди себя какую-то фигуру, пытающуюся спрятаться от меня в кустах под насыпью. Когда я подошел ближе, эта фигура, видимо, разглядевши, что идет мальчишка, вылезла на насыпь. Оказался пожилой казак, как я из его рассказов понял — дезертир, убежавший от белых и возвращающийся домой. Решили идти вместе. У третьего виадука, как меня константиновцы и предупреждали, нас остановила красная застава. Мой рассказ, что я подводчик, идущий домой, как будто ни у кого подозрения не вызвал. Нас провели в штаб роты, находящийся недалеко в железнодорожной будке. Там нас допросили. Красная сестра милосердия даже накормила горячими оладьями. Но отпустить не отпустили, а, дав сопровождающего красноармейца, отправили в штаб полка. Перед Ростовом несколько стоящих один за другим бронепоездов вели обстрел Батайска. Название одного было "Товарищ Троцкий". Имя Главковерха, организатора Красной армии в то время знала вся Россия, и его имя в коммунистической иерархии стояло тогда наравне с Лениным. Как всем известно, теперь в Советском Союзе его заслуги перед советской властью забыты, и даже его имя вычеркнуто из "Истории Гражданской войны". В Ливнах, за несколько дней до прихода добровольцев, мне пришлось видеть Троцкого. Он говорил речь. Стоя на крыше броневика, он кричал охрипшим от частых выступлений голосом, призывая на борьбу с приближающимися добровольцами. Поскольку могу теперь судить, митинговый оратор он был блестящий. Я протиснулся и стоял в нескольких шагах от него. Никакой особой охраны у него не было. Человек, попытавшийся произвести покушение, мне кажется, мог бы скрыться без особенных трудностей. Но среди присутствующих тогда не нашлось нового Бориса Савинкова. Террористических актов подобного рода почти не знает история белой борьбы того времени. В чем дело? Неужели не находилось людей, готовых пожертвовать собой? Объ-яснение этому, как мне кажется, нужно искать в несколько консервативном, вернее, романтическом воспитании и психологии той части русского народа, которая выступила против большевиков. Готовы были в открытом бою умирать, но на индивидуальную борьбу террориста были неспособны и психологически не подготовлены. Да кроме того и условия для такого рода борьбы совершенно изменились. При "царизме" брат Ленина, Александр Ульянов, за покушение на Александра III был повешен, в то же самое время Владимир Ленин спокойно, с золотой медалью, кончал гимназию. В восемнадцатом же году за покушение на Ленина были расстреляны десятки тысяч, а может быть и сотни тысяч совершенно ни в чем не повинных заложников. *** Проходя мимо советских бронепоездов, я с интересом разглядывал их, стараясь запомнить все, что, мне казалось важным, ведь начиналось выполнение моего задания. Выскочивший из одного бронепоезда человек в кожаной куртке и галифе, верно, комиссар, заинтересовался, кого ведут, и стал нас расспрашивать. Мои ответы его удовлетворили, но сбивчивые речи перепуганного казака ему не понравились. Он начал кричать, пересыпая свою ругань площадной бранью. Казака отвели в сторону и начали избивать. Потом красноармейцу сказали, чтобы он вел меня дальше, а что казак останется с ними. В штабе полка меня опять допрашивали. Расспрашивали о количестве белых войск в Батайске и их расположении. Я давал неопределенные и бестолковые ответы, изображая, что в этом ничего не смыслю. Однако и здесь меня не отпустили, сказав, что у них есть приказ всех перебежчиков препровождать в штаб дивизии и что там меня наверняка отпустят и дадут документ. Штаб дивизии находился уже в самом городе. Красноармеец, ведущий меня, не спешил. Он по дороге заходил к знакомым, где-то пил чай, а я его ждал в подворотне. Я мог бы убежать, но был уверен, что меня и так отпустят, а главное хотелось получить документ, с которым я бы чувствовал себя более уверенно в Ростове. Но мои надежды не оправдались: в штабе дивизии меня тоже не отпустили. Может быть, я показался подозрительным. Мое настроение сильно упало. Тот же красноармеец повел меня дальше, в комендантское управление Ростова. Оно находилось в центре города, на Садовой улице. Уже наступил ранний зимний вечер. Среди сутолоки, которая творилась в комендатуре, мой страж долго не мог найти человека, которому он мог бы меня передать. Какой-то человек в буденновке, вероятно, комиссар, заявил, что у него сейчас нет времени мною заниматься и что мое дело разберут завтра. Меня отвели в подвал этого дома. Большая комната, в которой я очутился, была до отказа набита. После морозного свежего воздуха одуряюще ударило вонью переполненного людьми помещения. Тускло горела, почти не освещая, электрическая лампочка. Мебели не было никакой; все сидели или лежали на полу. Казалось, что мне места уже нет и что придется стоять, но как-то потеснились и я, подложив свой полушубок, тоже прилег. На душе было невесело. Закрадывался страх, что будет дальше, к тому же хотелось есть. Наконец, усталость от всех переживаний и возраст взяли свое и я уснул. Проснулся рано, в сумраке начинающегося дня. Соседи тоже стали просыпаться. Группами под конвоем нас начали водить в уборную. Несмотря на все волнения, я с любопытством разглядывал население нашей комнаты. Публика была самая разношерстная: державшиеся вместе бородатые казаки, давно не бритые люди интеллигентного вида, бывшие офицеры, которых можно было узнать по выправке, вертлявые и нахальные воришки. Мой сосед меня информировал, что все ждут вызова к следователю и что некоторые оттуда не возвращаются. Как он выразился: "их отправляют дальше — в штаб Духонина" (в то время ходкое выражение, обозначавшее расстрел). Перспектива не из веселых. Принесли хлеб, на человека получилось по небольшому куску, и Протухшую семгу. Это была еда на весь день. Хлеб съел сразу. Попробовал семгу, но, несмотря на голод, есть не смог. Подвальные окна нашей комнаты выходили на какую-то улицу. Слышен был шум города, но посмотреть в окно было невозможно, т.к. окна находились под потолком. Началась уборка комнаты; состояла она в том, что все встали со своих мест и кто-то, поднимая страшную пыль, начал подметать пол; чтобы проветрить комнату, конвоир принес высокую табуретку и открыл окно. С улицы доносились женские голоса. Мне сообщили, что это торговки съестным. Сосед сказал, что, если конвоир разрешит и у меня есть деньги, я могу купить себе что-нибудь поесть. Режим в этой тюрьме, как видно, был еще либеральный. Мои деньги были спрятаны у меня в валенках, при всех я достать их оттуда не мог. (Кстати, валенки у меня были уже Другие, а не те, что я чуть не потерял в Кущевской луже.) На мое счастье, у меня в кармане нашлось две "керенки" и за них я получил пригоршню рожков. Вызовы к следователю шли весь день и первую часть ночи, но меня не вызывали. Не вызвали и на следующий день. Только под вечер на третий день я услышал свою фамилию, с трепетом в сопровождении вооруженного красноармейца отправился на верхний этаж. Следователь, вопреки рассказам, мне показался совсем не страшным, еще довольно молодым человеком; встретил он меня скорее ласково. Я ему повторил мою затверженную биографию, что я подводчик, бросил лошадей и возвращаюсь в село Салы. Нервы мои не выдержали и я немного расплакался. Не знаю, поверил ли следователь в мою, белыми нитками шитую, биографию. Ведь не мог же я сразу превратиться в стопроцентного деревенского паренька. Конечно, при желании меня можно было легко вывести на чистую воду. Но следователь этого желания не проявил. Может быть, на самом деле поверил, а, может, я попал в его добрую минуту и он просто по-человечески пожалел мальчишку. Ведь сколько таких, как я, потерявших дом, металось в те времена по всей России в поисках своих родных. Так или иначе, но он меня отпустил, выдав бумажку, что я возвращаюсь домой. Был уже вечер и мне некуда было деваться, не возвращаться же было в камеру. Следователь меня опять пожалел и устроил спать на столе в одной из канцелярий. Ночью меня разбудили пришедшие уборщики, которые с шумом начали передвигать столы и стулья и подметать. Потом они откуда-то принесли ящик консервов фаршированного перца и хлеб и устроили пиршество, на которое пригласили и меня. После трехдневной голодовки все было необычайно вкусно. Утром я проснулся с головной болью и ломотой во всем теле. "Начинается какая-то болезнь. Только этого не хватало", думал я мрачно. Это совсем расстраивало мои планы. Решил, пока еще окончательно не разболелся, отправиться в станицу Гниловскую, к казачкам, у которых провел Рождество, — может, они приютят. К счастью, это было не так далеко, около семи верст от Ростова. Спросил дорогу и пошел. В Гниловской меня встретили как родного, уложили в кровать, дали какой-то настойки, малины с чаем. Перед этим, узнав, что у меня насекомые, заставили раздеться на веранде, дали мне одежду отсутствующего хозяина, обещав мою выпарить и вымыть. Казачка ухаживала за мной, как за вернувшимся сыном. Я им сказал, что при отступлении отбился от полка и все это время скитался. Половина их дома была занята красноармейцами. Казачка им объяснила, что я их племянник. Вечером пришла Ася. Ее нельзя было узнать; от прежней Аси ничего не осталось: грустная, бледная, подозрительно сухо кашляющая. Во время отступления добровольцев она тоже решил; уходить. При переходе через Дон лед проломился и она по поя-. провалилась в воду, простудилась и ей пришлось вернуться домой. Услышав, что я в Гниловской, она встала с кровати, чтобы проведать меня, а вернее, чтобы узнать, что с ее поручиком. Пролежав три дня с высоким жаром, я начал выздоравливать; слава Богу, у меня оказался не тиф. За это время в Гниловскую пришли новые войска; видно, красные готовились к наступлению. В наш дом вселили еще человек десять. Хозяйку, ее дочку и меня уплотнили в одну комнату, пришлось нам троим спать на одной широкой кровати поперек, подставив стулья. Красноармейцы же валялись по всему дому на соломе, целый день ничего не делая. Большинство из них было мобилизовано, вид у них и настроение были совсем не воинственные. От них удалось узнать, какие полки стояли в Гниловской. Наконец, я набрался сил и отправился на разведку в Ростов. Бродил там три дня, возвращаясь в Гниловскую спать. Побывал на вокзале, видел там еще бронепоезда, обошел окраины города в сторону Батайска. Старался запомнить виденную мной артиллерию и занимаемую ею позиции. Артиллерии было много. Относительно количества войск было сложнее: прикинуть на глаз трудно, а расспрашивать опасно. К жене офицера из штаба Кутепова я так и не попал. Потом, не желая его огорчать, я соврал, что был у нее, но не застал дома. Вечером после моего третьего похода в Ростов, хозяйка мне рассказала, что старший из красноармейцев расспрашивал ее обо мне и что она боится, что кто-нибудь из соседей разболтал ему что-нибудь про меня. Решил, что надо на следующее утро уходить обратно в Батайск. Имей я возможность остаться там дольше, конечно, я мог бы раздобыть больше сведений, но и то немногое, что я узнал, как мне кажется, представляло уже кой-какой интерес. Рано, еще в темноте, казачки меня накормили, поплакали, благословили и на рассвете холодного утра хозяйская дочка и Ася пошли провожать меня на берег Дона. За Доном, в двенадцати—тринадцати верстах, был заветный Батайск. Большевики не особенно следили за людьми, переходящими в этом месте Дон. По ту сторону Дона находились заливные луга и на них копны накошенного летом сена. Местные казаки часто ездили туда за своим сеном. В Гниловской от Дона отделяется большой его рукав Мертвый Донец, и поэтому Дон здесь довольно широк. Резкий, сильный ветер, дувший с Азовского моря, сдул весь снег с зеркальной поверхности Дона. Ослабевший после болезни и от всех переживаний, я не мог устоять на ногах и все время падал. Переправлялся почти ползком, на карачках. Оглядываясь, я еще долго видел ставшие мне родными две фигурки, стоявшие на высоком берегу Дона. Живы ли они теперь и что с ними? Пошел снег. В десяти шагах ничего не было видно, но зато и меня, идущего по открытому полю в сторону "белогвардейского" Батайска, тоже никто не мог увидеть. Это было, конечно, хорошо, но было легко потерять направление, ведь я шел без дороги. Прошло часа три; по моим расчетам уже должен был быть Батайск, а его все не было. Ветер со снегом, что может быть ужаснее? Начало закрадываться отчаяние, уходили последние силы. Появилась какая-то апатия, желание прилечь с заветренной, защищенной от этого пронизывающего ветра, стороны куста и отдохнуть. Но инстинктивно я еще боролся, понимая, что если прилягу, то усну и уже больше никогда не проснусь. Вдруг сквозь сетку падающего снега появились очертания моста. Это был тот самый виадук, где находилась красная застава и откуда начались мои злоключения. Какое счастье, что шел снег и меня никто не заметил. Мне бы несдобровать, если бы я опять попал к ним в руки. Я прошел версты две-три лишних, взяв чересчур налево, но теперь я по крайней мере знал, где я нахожусь и что до наших уже недалеко. Это придало мне сил. Вскоре снег прекратился и стали ясно видны дома Батайска. В том месте, куда я вышел, огромные лужи, образовавшиеся во время рождественской оттепели, превратились в скользкие замерзшие зеркально гладкие поверхности. На них, вероятно, было бы очень хорошо кататься на коньках, но мне в тот момент было не до катанья: я шел и опять все время падал. Из ближайших домов меня заметили, выбежали навстречу, подхватили, потом хорошенько оттерли снегом и только тогда ввели в избу. Это были наши, изюмские гусары, занимающие позиции по окраине Батайска. Мне принесли поесть, дали отдохнуть, а потом отвели к генералу Барбовичу, командующему кавалерией Добровольческого корпуса. Спешенная кавалерия в это время занимала позиции, на которые я вышел. Выслушав мой рассказ, Барбович вышел в соседнюю комнату, где повышенным тоном кому-то рассказал обо мне и возмущался, что "детей посылают туда, куда не нужно". Для нормальных условий, возможно, он был и прав, но время-то было ненормальное. Услышав его слова, я немножко оскорбился; ребенком себя не считал и, действительно, уже не чувствовал себя таковым. Теперь, может быть, все случившееся со мной покажется многим маловероятным. Но ведь подобные и еще более невероятные истории происходили не только со мной. Мы — дети тех “страшных лет России", как эти годы назвал Блок, становились взрослыми гораздо раньше, чем наши отцы и наши дети. Судьба украла у нас несколько лет и мы "перескочили ускоренным выпуском" из раннего детства сразу в юность. В свой полк, который в то время занимал позиции тоже в Батайске, я попал только когда уже было темно. Там, забыв про усталость, до поздней ночи рассказывал во всех подробностях все мои похождения и переживания. Проснувшись утром, на столике рядом с кроватью я нашел новые погоны нашего полка: синие с белым кантом с тремя лычками. Командир полка произвел меня в старшие унтер-офицеры. Эти погоны сразу же пришили к моей гимнастерке. Настроение портила только саднящая боль отмороженной правой щеки. Пришлось ее перевязывать, так что вид у меня был такой, как у раненого. С первым поездом я отправился на станцию Каял, где продолжал стоять поезд генерала Кутепова. Результатами моего похода, главное, как мне теперь кажется, тем, что я вернулся невредимым, он остался очень доволен. Расспрашивал меня о моей семье, что я собираюсь делать дальше. Потом вышел в соседнее купе и принес оттуда новенький блестящий серебряный Георгиевский крест, который и прикрепил к моей гимнастерке. Кто в моем возрасте, да и старше, не мечтал о "белом крестике. Понятно, что я был бесконечно счастлив и горд. Думаю, что в жизни ни до этого, ни после этого я никогда не испытывал такого острого и яркого ощущения радости. Генерал Кутепов предложил мне остаться при штабе корпуса.У них уже был кадет Сумского корпуса, приблизительно моих лет. С ним меня и познакомили. Это был Володя С., подтянутый, в новенькой кадетской форме. По сравнению с ним я был замухрышкой. Мы с ним через год опять встретились, уже в кадетском корпусе в Югославии. Позднее он стал югославским офицером Во время последней войны он почему-то не выдержал марки антикоммуниста, перешел к Тито и, как рассказывают, командовал у него партизанской бригадой. Но тогда в Каяле такой его карьеры никто не мог предугадать. Он был любимцем всего штаба. Предложением остаться в штабе корпуса я не воспользовался, а вернулся в наш полк, который уже считал своим. Отношение ко мне в полку заметно изменилось. Если раньше ко мне относились, как к милому, но все же временному гостю, как к маленькому и слабому, которого любили, но который иногда бывал и обузой, то теперь меня признали своим, хотя и малым по возрасту, но полноправным членом полковой семьи. Командир полка приказал зачислить меня в первую роту, хотя я по-прежнему остался при штабе полка. Я получил жалованье за три месяца, с первого ноября. Получилась довольно порядочная по моим понятиям сумма. *** Положение на фронте в это время стабилизировалось. Армия, в течение двух месяцев отступавшая, потрепанная от неудач и поражений, остановилась. Все попытки большевиков продвинуться дальше и взять Батайск, были безрезультатны. Они стянули большое количество артиллерии и каждый день усиленно обстреливали Батайск. Этот беспорядочный обстрел большого урона не приносил, да и качество снарядов было невысокое, многие при попадании не разрывались. Один офицер нашего штаба, пор. Кальтенберг, вернувшись как-то вечером в свою квартиру, нашел стену своей комнаты развороченной, а под кроватью неразорвавшийся шестидюймовый снаряд. Это послужило у нас темой для безобидных шуток о педантичном, любящем порядок поручике с немецкой фамилией. Смеялись не зло, а любя. В Батайске дух Белой армии вновь возродился. Армия показала, что, несмотря на все перенесенное, она способна не только обороняться, но и успешно наступать. Седьмого февраля она перешла в наступление и после упорного боя взяла обратно Ростов. Было захвачено несколько тысяч пленных, бронепоезда и мною орудий. Наступление началось рано утром, еще затемно. Меня пожалели и не разбудили. Проснувшись, я пошел догонять полк, опять по железнодорожной насыпи, по которой я недавно шел в Ростов Только теперь на ней стояли наши бронепоезда (если не ошибаюсь, семь: "На Москву", "Ермак", "Иван Калита", "Дмитрий Донской" и др.), ведущие обстрел Ростова. Проходя мимо, от грохота выстрелов я прямо оглох. Посреди равнины видны были несколько неподвижных точек. Это были наши танки, тоже принимавшие участие в наступлении на Ростов, но застрявшие в снегу; механизация тогда была лишь в зачатке. Полк я догнал уже только под самым Ростовым. Он вел наступление в направлении главного вокзала, который и был к вечеру этого дня нами взят. Штаб полка поместился в наполовину разграбленной большевиками квартире главного врача станции Ростов. В ней оказалась большая детская библиотека. Среди книг мне попалась "Княжна Джаваха" Чарской. Начал читать и так увлекся, что прочитал весь день, забыв о том, что происходит вокруг. На один день вернулось ко мне мое украденное кем-то детство. К большому нашему огорчению, так удачно начатое наступление было приостановлено и 9-го февраля был отдан приказ об отступлении. В ночь на 10-ое февраля, без всякого давления со стороны большевиков, Ростов был оставлен. Дело в том, что большевики, потеряв надежду прорвать фронт у Батайска, начали наступление крупными силами на правом фланге фронта, в районе станции Великокняжеской, где позиции занимала находящаяся в стадии разложения Кубанская армия. Наше наступление на Ростов, как потом говорили, было отчасти предпринято именно для того, чтобы оттянуть силы и ослабить давление большевиков на участок фронта около Великокняжеской. Но это не помогло. Фронт там был прорван и в прорыв устремилась конница Буденного, что создавало опасность оказаться отрезанными для донцов и для Добровольческого корпуса. И вот мы снова вернулись в Батайск, заняли прежние позиции и выжидали. *** В это время в моей жизни произошло большое для меня событие: я купил себе у одного из ординарцев лошадь. Она мне очень понравилась: киргизской породы, шустрая, маленькая, как раз для меня. Командир полка разрешил мне купить ее под условием, что я буду сам за ней ухаживать: чистить, убирать ее стойло. Денег из моего жалованья, полученного за несколько месяцев, почти хватило, немного добавил командир. Назвал я моего коня "Мишкой", Был им страшно увлечен и все время торчал на конюшне. Единственным его недостатком было то, что на быстром ходу он не поспевал за нормальными лошадьми. Когда они шли рысью, он, чтобы не отставать, переходил в галоп, когда же они переходили в галоп, он, выбиваясь из сил, начинал отставать. Этот Мишкин недостаток принес мне впоследствии много неприятностей и послужил причиной обстоятельств, которые чуть не кончились для меня весьма плачевно. *** В это время события на правом участке нашего фронта развивались крайне неблагоприятно для добровольцев. Все попытки заткнуть прорыв и остановить конницу Буденного оканчивались неудачей. Кубанские полки, быстро распропагандированные "самостийниками", или уходили к зеленым или отступали, почти не оказывая сопротивления. По существу не сочувствуя коммунистам, они все же оказались неспособными защищать даже свою "Родную Кубань". Большая конная группа донцов, сильная и морально и численно (в десять тысяч всадников), под командой генерала Павлова, была брошена против Буденного и сначала имела успех. Бои происходили на Нижнем Маныче около ст. Торговой. К несчастью, перед решительным боем неожиданно ударили сильные морозы. Наша конница должна была пройти несколько десятков верст в метель, в трескучий мороз по пустынной, редко населенной местности. Всадники были плохо одеты, а отогреваться было негде. Было много замерзших и обмороженных. Подойдя к Торговой, конница была в таком состоянии, что не смогла взять селение. Крупными силами большевиков она была отброшена обратно в степь, где бушевала метель. Военное счастье окончательно изменило нам, надвигалась трагедия и развязка. ... продолжение следует ...

Vadimus : ... продолжение... 6. ОТСТУПЛЕНИЕ К НОВОРОССИЙСКУ Тринадцатого февраля началось наступление большевиков на соседнем с нами участке — на станицу Ольги некую, которую занимали марковцы. Упорный бой продолжался четыре дня. В конце концов марковцы отступили. На Батайск красные не наступали и у нас было довольно спокойно, но. чтобы не быть отрезанными, 18-го февраля (по старому стилю) по приказу верховного командования мы оставили Батайск без боя. Теперь большевики изображают немного по-другому события, которые происходили тогда. Например, в "Истории Гражданской войны в СССР", мы читаем: "2-го марта 1920 года советские войска после упорного боя освободили Батайск" (том 4-ый, Москва, 1959, с. 299). На первом ночлеге после Батайска, на спящую 1-ую роту нашего полка неожиданно напали большевики. Потом говорили, что в роте оказались красные провокаторы и что это нападение было приготовлено и произведено при их содействии. Хата, в которой находились офицеры, была окружена и им предложено было .сдаться. Пор. Маслов, раскрыв окно, бросил на улицу гранату. Подождав взрыва, он выскочил в окно и благополучно избежал плена. Другие офицеры вместе с командиром роты пор. Лацисом растерялись и были якобы связаны своими же солдатами, перешедшими на сторону красных. Это был первый и, насколько мне известно, единственный случай такого рода в нашем полку. Именно с этим эпизодом, оставившем у всех горький осадок, ассоциируется у меня начало отступления но Кубани. Два года перед этим, также в феврале, приблизительного тем же местам шла Корниловская армия в свой 1-ый Кубанский поход. История Добровольчества тесно связана с Кубанским краем, земля которого густо полита добровольческой кровью. Здесь на Кубани погибли первые вожди Добровольчества: Корнилов, Алексеев, Марков, Дроздовский и др. Эти незаменимые потери, может, были одной из причин печального исхода Белой борьбы. Из Кубанских походов Добровольческая армия вышла обезглавленной. Если у большевиков вожди были сугубо штатские люди, имеющие возможность находиться в тылу и оттуда посылать сражаться и умирать других, то у добровольцев вожди были военные, которые в обстановке кубанского похода шли в первой линии и показывали другим, как нужно умирать. Это, может быть, было красиво, это создавало героев, но для судьбы России это было трагично. Своих Белых вождей Россия не уберегла. Да не только не уберегла, но по настоящему и не поддержала. Часть левой интеллигенции не поддержала Белую армию, боясь ее якобы реакционности, часть правых не поддержала, обвиняя ее, наоборот, в чрезмерной левизне. И те и другие не поняли, что Белая армия, несмотря на все ее недостатки, прегрешения и большие ошибки, как мы теперь видим, за все это время была единственной реальной силой, причем не "варяжской", а своей русской, способной бороться с большевиками. * * * Наш полк был основан во время 1-го Кубанского похода. Ядром его послужили остатки партизанских отрядов есаула Чернецова, Семилетова и юнкера Киевской школы прапорщиков. Полк был назван "Партизанским". После смерти генерала Алексеева он был переименован в "Партизанский генерала Алексеева пехотный полк". Первым командиром его был генерал Богаевский, ставший впоследствии Донским атаманом. Состав полка был: молодые офицеры, юнкера, студенты, кадеты, гимназисты. В общем, идеалистически настроенная учащаяся молодежь, для которой слова корниловской песни, которые применимы и к алексеевцам, были не пустыми словами: За Россию, за Свободу, Если позовут, То Корниловцы и в воду И в огонь пойдут. Цветами формы нашего полка стали синий и белый цвет, как олицетворение юности. Юным наш полк был и в мое время. Командиру нашего полка полк. П. Г. Бузуну было в то время меньше тридцати лет. На первую мировую войну он вышел как молодой офицер 145-го Черноморского полка. Тут невольно приходит на ум один отрывок из романа Б. Пастернака "Доктор Живаго". Пастернака реакционером назвать трудно. Пастернак - не эмигрант. Он не уехал за границу, а пытался войти в новую жизнь и вместе с русским народом пережил все, что принесла России революция. Хорошо зная отношение советской власти и официальной советской литературы к так называемым "гнусным белобандитам". он имел мужество в своем романе исторически правдиво изобразить эту белую молодежь. Он пишет: ... Партизанская цепь, в которой застигнутый огнем доктор залег рядом с телеграфистом отряда, занимала лесную опушку. За спиною партизан была тайга, впереди — открытая поляна, оголенное незащищенное пространство, по которому шли белые, наступая. Они приближались и были уже близко. Доктор хорошо их видел, каждого в лицо. Это были мальчики и юноши из невоенных слоев столичного общества и люди более пожилые, мобилизованные из запаса. Но тон задавали первые, молодежь, студенты первокурсники и гимназисты, восьмиклассники, недавно записавшиеся в добровольцы. Доктор не знал никого из них, но лица половины их казались ему привычными, виденными, знакомыми. Одни напоминали ему былых школьных товарищей. Может статься, это были их младшие братья. Других он словно встречал в театральной или уличной толпе в былые годы. Их выразительные, привлекательные физиономии казались близкими, своими. Служение долгу, как они его понимали, одушевляло их восторженным молодечеством, ненужным, вызывающим. Они шли рассыпным редким строем, выпрямившись во весь рост, превосходя выправкой кадровых гвардейцев и бравируя опасностью ... Пули партизан почти поголовно выкашивали их. ... Доктор лежал без оружия в траве и наблюдал за ходом боя. Все его сочувствие было на стороне героически гибнувших детей. Он от души желал им удачи. Так было в Сибири у Колчака, так было и в Добровольческой армии. Такую же молодежь можно было встретить отступающей, но морально еще не побежденной и среди войск, откатывающихся по Кубани ранней весной 1920-го года. * * * Чтобы быть беспристрастным и неоднобоким, нужно признать, что и у красных не все были чекистами и комиссарами, что у них была своя, может быть, нам чуждая и враждебная по взглядам, но тоже готовая на жертвы и подвиг, идеалистически настроенная молодежь, верящая и умирающая за свою большевистскую правду. Трагизм этой молодежи в том, что они, веря, что несут счастье и благополучие своему народу, принесли ему небывалый ужас сталинщины. * * * Об отступлении по Кубани в весну двадцатого года у меня сохранилось мало каких-либо ярких, интересных воспоминаний. Отходили почти без сопротивления, пытались задержать большевиков и установить фронт на реке Кубани, но из этого ничего не вышло. И опять неудержимо покатились дальше к морю. В станице Брюховецкой на ночлег я остановился в хате вместе с полк. Гребенщиковым, уже пожилым человеком по сравнению с окружающей его молодежью, с сединой в волосах, лет сорока. Он находился при штабе полка, как мне помнится, не занимая никакой определенной должности. Нужно сказать, что за все время моего пребывания в полку у меня почти всегда был человек, который в какой-то период ближе всего стоял ко мне и заботился обо мне как старший брат или дядька. Таким, когда ему позволяло время, бывал полк. Бузун, таким был полк. Гребенщиков, такими были пор. Иванов, пор. Лебедев и другие. Может быть, благодаря этим людям у меня не развилась психология брошенного и забытого, — чувства, такого мучительного в детстве и юности. Утром в станице Брюховецкой нас позабыли разбудить и мы заспались. Когда, оседлав лошадей, мы собрались выехать на улицу, в начале ее показалась вступающая в станицу красная кавалерия. Мы повернули коней и задворками, через плетни и канавы, понеслись карьером. Как я не свалился с лошади — не знаю. Мой Мишка не мог выдержать такой скачки и начал отставать. Увидев это, полк. Гребенщиков, чтобы не оставлять меня одного, сбавил Ход. Когда мы догнали своих, он похвалил меня, сказав, что я выдержал экзамен на звание "кавалериста". В станице Крымской простояли два дня. Новороссийск был уже близко. Вместо ровной степи начались холмы и невысокие горы, покрытые лесом. Мы вступали в предгорья Кавказа. Потеплело, запахло весной. Опять дороги превратились в Жидкое месиво. Когда мы шли по ровному месту, нас, обдавая грязью, обгоняли автомобили. Теперь мы их встречали на подъемах, завязавшими в грязи. Мы, сидя на лошадях, были застрахованы от этого. Наш пехотный полк, отступая и приноравливаясь к создавшейся обстановке, почти весь сел на добытых правдами и неправдами лошадей. У кого не было седла, устраивал себе нечто подобное из подушки. Только небольшая часть ехала на подводах. Последняя ночевка перед Новороссийском была назначена в станице Неберджаевской (в точности названия не уверен). Попросив разрешения у командира полка, я отправился туда вперед с нашими квартирьерами, обгоняя медленно продвигающиеся войска и обозы. Станица эта расположена в двух-трех верстах от главной дороги, в котловине, окруженной со всех сторон горами. Приехав туда, мы остановились на площади, возле станичного управления. Начали спокойно, вместе с квартирьерами от других полков, делить станицу на районы по полкам. Вдруг с противоположной от главной дороги стороны, по довольно пологому спуску, показалась идущая лавой конница. Она шла по направлению к станице и быстро приближалась к нам. Это были "зеленые". В этот момент их никто не ожидал. Нас было мало и сопротивляться мы, конечно, не могли. Вскочив на коней, мы понеслись обратно, в сторону главной дороги. Мой Мишка при максимальном напряжении сил, как и полагалось, от всех отстал. В панике обо мне забыли, все ускакали. Среди этих квартирьеров не было близких мне людей и меня на этот раз никто не подождал. На мое счастье, зеленые не пошли за нами в погоню, а, заняв станицу, там остановились. Как потом оказалось, это были два кубанских полка с батареей, с частью офицеров, перешедших на сторону зеленых. Решили заслужить милость красных и ударили в спину своим. Наконец, на взмыленном Мишке я вылетел на шедшую по хребту горы главную дорогу. Несколько часов тому назад, когда мы по ней ехали, по ней шли бесконечной лентой обозы нашей отступающей армии. Теперь она была пуста. Только на обочине ее лежала цепь дроздовцев (я их узнал по погонам) и куда-то стреляла. Оказывается, и здесь было нападение зеленых. По инерции я продолжал ехать вперед, вдоль лежащей цепи. Мой измученный Мишка, не подгоняемый мною, перешел на шаг. Солдаты на меня с удивлением оглядывались: — Что за герой объявился? Геройства же тут с моей стороны никакого не было, была просто растерянность: что делать дальше, куда повернуть и куда ехать? Ко всему этому начали еще падать снаряды. У зеленых оказалась и артиллерия. Один из снарядов разорвался так близко, что силой взрыва меня и Мишку бросило на землю. Слава Богу, все окончилось ушибом и пережитым страхом. Еще в состоянии обалдения я вскочил на ноги и побежал под гору. Хватаясь за кусты и деревья, вовремя остановился, т.к. крутой откос оканчивался обрывом. С перепуга и от возбуждения я сначала не чувствовал боли, большие синяки и ссадины обнаружил позднее. Отдышавшись и немного придя в себя, вскарабкался обратно на гору. Мишку я нашел около одной из брошенных подвод, где он спокойно ел сено. Видно, он меньше меня потерял присутствие духа и даже аппетита не потерял. Взобравшись на него, поехал дальше и, наконец, спустился с этой злосчастной горы. Оказалось, что в обход ее проходила еще другая дорога, проселочная, по которой, как более безопасной, пошел поток отступающих обозов. Конечно, нашего полка я там не нашел. В этой неразберихе, вызванной неожиданным нападением зеленых, все смешавшим, никто ничего не знал. Может быть, наш полк уже прошел, а может быть и нет. Ничего другого не оставалось, как присоединиться к общему движению в направлении Новороссийска, что я и сделал. Дорога, по которой прошли десятки тысяч, превратилась в густое месиво глубиной по колено, из которого мой Мишка еле вытягивал ноги. Он стал останавливаться, не особенно обращая внимания на мои понукания. Раньше я его никогда не бил и не применял плетки. Теперь же выломал прут, но он сразу сломался. Начал уже приходить в отчаяние, как вдруг на краю дороги увидел кем-то потерянную, хорошую казачью нагайку. Дело пошло лучше. Мишка ожил и даже пытался идти рысью. Но счастье продолжалось недолго. Версты через две меня остановил старый калмык (группа их отдыхала на краю дороги). Ухватившись за мои поводья, он на ломаном русском языке начал что-то возбужденно кричать, показывая на мою плеть. Я понял, скорее по его жестикуляции, что эту плеть он потерял и требует, чтобы я ее ему вернул. Как мне ни хотелось оставить ее у себя, но пришлось отдать, — на его стороне была сила. А может, она и впрямь была его. Без плетки стало еще хуже, чем раньше. Хоть бросай Мишку и иди пешком. Выручил догнавший меня офицер нашего полка. Он тоже отстал от полка и был очень обрадован, встретив меня. Он поехал рядом со мной и, когда было необходимо, подбодрял Мишку своей плеткой. Да и сама дорога исправилась, стала более каменистой. Лошади немного повеселели и пошли быстрее. Под вечер мы добрались до Новороссийска. Город был как взбудораженный муравейник. Всюду было полно куда-то спешивших людей, и военных и штатских, пеших и конных; улицы были забиты брошенными повозками, орудиями, передками, автомобилями. Но что особенно усугубляло мрачную картину, это .брошенные хозяевами расседланные лошади. Худые и изможденные, они понуро стояли или медленно передвигались в поисках пищи. При въезде в город мы встретили нескольких, как видно, местных жителей, нагруженных мешками, которые они еле тащили. Мой спутник, приняв их за мародеров, выхватил даже саблю. Увидев это, они разбежались, бросив мешки на дороге. В них оказалось старое обмундирование. Солдат, наблюдавший эту сцену, подошел к нам и объяснил, что в городе все склады открыты и их запасы раздаются населению. Оставив мешки на том же месте, мы поехали дальше. Как воспоминание, характеризующее Новороссийск этого дня, осталась в памяти картина "ликвидации" огромных армейских складов, в тот день наполненных шумной толпой военных. С треском разбивались ящики, чтобы узнать их содержимое; здесь же раздевались и примеряли одежду; закусывали только что найденными консервами, пробовали содержание бутылок. К счастью, алкоголя не было. Наверное, в винные склады толпу не пускали. Это не был грабеж, т.к. это было разрешено. Даже ссор, насколько мне помнится, не было. Всего было много и всем хватало: всех видов военное обмундирование, начиная с шерстяных носков и теплого белья до кожаных теплых курток; разного рода консервы, шоколад, галеты, сгущенное молоко, медикаменты, медицинское оборудование и т.д. Все это почему-то раньше экономилось, хотя и под Орлом, и под Батайском, и на Маныче войска мерзли в тонких, изношенных шинелишках. Не имея ничего теплого, отмораживали ноги и руки, часто голодали. Для тифозных не хватало медикаментов и сыпняк буквально косил людей. Теперь это все бросалось; не успели даже вовремя вывезти в Крым. Такое хозяйничанье, выражаясь мягко, уважения к себе не вызывало, не вызывает и теперь. В каждом человеке сидит жадность. Она просыпается особенно тогда, когда есть возможность что-то получить даром. Подхваченные общим психозом, я с моим офицером тоже пошли по складам. В одном набрали ботинок, так что еле могли тащить. В следующем бросили часть ботинок и набрали консервов и сгущенного молока. В третьем опять часть вещей выбросили, соблазнившись кожаными безрукавками, которые тогда почему-то были в моде и т.д. Штаб полка нашли поздно вечером на горе, на окраине города. fjaM шла подготовка к погрузке. Ночью выступили и пошли, направляясь к пристани. Горели склады, бросая причудливые отсветы на окружающую местность. Пахло гарью. Около гавани было приказано оставить наших лошадей. Это был тяжелый момент расставания человека с существом, с которым он как-то сроднился, с. которым многое вместе пережил и которое было верным товарищем в трудные минуты. Многие прослезились. Оставленные лошади продолжали идти вслед за своими хозяевами. Командир не выдержал этого напряжения и застрелил своего коня. Прощаясь го своим Мишкой, я тоже всплакнул и расцеловался с ним. Он, по своим силам, старался служить мне верой и правдой. В эту ночь по Новороссийску, как призраки, бродили табуны бездомных лошадей, ищущих своих хозяев. На молу тысячеголовая толпа мучительно медленно продвигалась к пришвартованным пароходам, где происходила погрузка. Вдоль мола шел довольно широкий барьер, около метра высотой. Взяв свои вещи, я взобрался на него и пошел по нему, обгоняя всех. На меня кричали, но я не обращал на это внимания. Таким образом я добрался до парохода, на который должен был грузиться наш полк. Это был довольно большой транспорт "Св. Николай". В это время на него происходила погрузка другого полка. Около трапа стояли два офицера с револьверами в руках и пропускали только солдат и офицеров своей части. Многие из других Полков пытались проникнуть вне очереди, но их не пускали, несмотря на скандалы, которые они устраивали. Моя попытка тоже окончилась неудачно. На все мои уверения, что наш полк тоже грузится на этот транспорт, мне решительно отвечали: "Когда будет грузиться твой полк, тогда и ты погрузишься, а пока жди". Чтобы не стоять и не быть на дороге, я забрался под трап и решил там ждать подхода нашего полка. Перед этим был день бурных переживаний, эту ночь мы не спали. Присев, я сразу же заснул. Прогнулся от каких-то криков и стука. Первой мыслью было: неужели наш полк погрузился и я теперь останусь один? Пока я спал, ночь кончилась, начинался рассвет. Шла погрузка нашего полка. Командир полка стоял наверху, около пароходных перил, и следил за происходящим. Увидев меня, он направился ко мне, улыбаясь. Вдруг выражение его лица изменилось, улыбка исчезла: "Что с тобой? Ты весь в крови", — сказал он, подходя ко мне. Только тут я заметил, что один бок моей шинели густо пропитан кровью. Видно, под трапом у меня было неподходящее соседство. Наверное, там лежал раненый или мертвый, рядом с которым я проспал часть ночи. Жалко было мою новую шинель из русского солдатского сукна. В Батайске перед самым отступлением ее сшили для меня по мерке в нашей полковой швальне. Она мне казалась такой красивой и шикарной, а теперь ничего другого не оставалось, как выбросить ее в море. Все трюмы парохода были уже до отказа набиты. Нашему полку оставалась только палуба. Усталые люди рассаживались где попало. Нас несколько человек устроилось в подвешенной спасательной шлюпке. С этого места было хорошо видно все, что происходит вокруг. У причалов уже не было кораблей, наш "Николай" был последним. А на берегу еще толпились тысячи людей, жаждущих уехать из Новороссийска. Оттуда доносился какой-то тревожный гул, там что-то кричали, махали руками. В городе изредка раздавались выстрелы. На внешнем рейде был виден английский дредноут "Император Индии", который, как представитель тогдашней владычицы морей Великобритании, спокойно и внешне безучастно наблюдал за всем происходящим вокруг. *** Невольно напрашивается сравнение с другой человеческой трагедией. В начале этого столетия, на острове Сицилия, около города Мессина произошло большое землетрясение. Город был разрушен, были сотни убитых и тысячи раненых. Русская эскадра, находящаяся в плавании в Средиземном море, недалеко от Мессины, узнав о несчастье, сразу же направилась туда. Землетрясение еще не прекратилось, еще продолжались колебания почвы. Грозила возможность повторного землетрясения. Несмотря на это, русские моряки, не задумываясь, высадились и начали помогать пострадавшим: откапывали засыпанных из-под развалин, перевязывали раненых, кормили население, тушили пожары, грузили раненых, детей, женщин и стариков на свои корабли и перевозили их туда, где было безопасно. Еще до сих пор в Мессине сохранились воспоминания об этих русских моряках-героях. Бедствие в Новороссийске по размаху было значительно больше, чем землетрясение в Мессине. Разыгрывался последний акт трагедии гибели великого государства — России. Тысячи людей на берегу ждали спасения и помощи, но помощь так и не пришла, в то время как в Черном море спокойно и равнодушно плавали, зная о происходящем, корабли гуманных европейцев, наших бывших союзников. Эти союзники не пришли на помощь, даже несмотря на то, что ее от них ожидали те, кто до конца им оставался верным. *** На дредноуте "Император Индии" началось какое-то оживление; там как будто проснулись. Грозные орудийные башни пришли в движение, направляя куда-то жерла своих пушек. Сотрясая воздух, дредноут начал изредка давать выстрелы из своих двенадцатидюймовых орудий куда-то в горы. Стрелял он не то по большевикам, не то по зеленым, не то для острастки прямо в воздух. На верхнем его мостике была видна белая, как бы вырезанная из бумаги, фигурка, беспрерывно проделывавшая какие-то ритмические движения с флажками. Это отдавался приказ нашему "Св. Николаю" прекращать погрузку и отходить от пристани, т.к. сроки, поставленные для этого, давно уже прошли. На нашем корабле началась обычная перед отплытием суетня матросов. Вдруг, расталкивая всех, влетела по лестнице на капитанский мостик группа возбужденных офицеров-дроздовцев. Бросилось в глаза, что один из них без руки. Как мне потом кто-то сказал, это был командир 3-го Дроздовского полка, известный генерал Манштейн. Оказалось, что на наш донельзя переполненный пароход должен был еще грузиться 3-ий Дроздовский полк, прикрывавший посадку на корабли, и только сейчас подошедший к пристани. А капитан уже отдал приказ об отходе корабля и матросы начали поднимать трап и рубить канаты. На капитанском мостике, на наших глазах разыгралась тяжелая, полная трагизма сцена. Слов разговора не было слышно. Запомнилось только, что в размахивающей руке одного из дроздовцев поблескивал никелированный револьвер; капитан же беспомощно разводил руками и, пытаясь что-то объяснить, все время показывал на английский дредноут. Дроздовцам, видимо, не удалось переубедить капитана. Громко возмущаясь, они спустились обратно на мол, где оставался их полк. А наш "Св. Николай" между тем начал медленно отчаливать от пристани. При выходе на внешний рейд мы встретили наш русский миноносец, который, разбрасывая волны, шел полным ходом обратно к пристани. На борту его был виден генерал Кутепов. Узнав, что Дроздовский полк остался на молу, он шел ему на выручку. Небольшая группа алексеевцев также не успела погрузиться на пароход. Им пришлось пробиваться вдоль берега моря на Туапce, откуда некоторые из них все-таки пробрались в Крым и вернулись в полк. Выйдя в открытое море, наш пароход повернул на запад и начал набирать ход. Нас встретило угрюмое, неспокойное, совсем не южное море, да стая играющих дельфинов, погнавшихся за нашим пароходом. Было утро 14/27 марта 1920 года.

Vadimus : ... продолжение ... 7. В КРЫМУ ПРИ ВРАНГЕЛЕ Путь наш был недолог. Через несколько часов мы прибыли в Керчь, где и высадились. Наш полк расквартировался в селе Катерлес, в четырех верстах от Керчи. После многих месяцев боев и выматывающего отступления наш полк в первый раз получил передышку. Передышка была просто необходима, чтобы собраться с силами, воспрянуть духом и стать опять боеспособными. Но обстановка в Крыму была не особенно благоприятной для спокойного отдыха. Фронт на Перекопе держался благодаря мужеству немногочисленных войск, главным образом, юнкеров под командой генерала Слащева, того самого Слащева, поведение которого в то время ничем не предвещало его печального конца. В тылу свирепствовал тиф, косивший людей тысячами. Как следствие длительного отступления и неудач, мораль и дисциплина войск пали. Авторитет высшего командования был поколеблен; была поколеблена вера в победу; начали критиковать тех, кому до этого безоговорочно верили. Ползли мрачные слухи и сплетни, в которых указывались имена виновников перенесенных армией неудач. Чаще других фигурировало имя генерала Романовского, начальника штаба генерала Деникина. Англичане, до какой-то степени помогавшие Добровольческой армии, отказались от дальнейшей помощи и в категорической форме, в виде ультиматума, предложили ей начать переговоры с большевиками о мире. В этих переговорах они предлагали свое посредничество. Не пользовавшиеся никогда у большинства русского народа ни симпатиями, ни доверием, англичане и в этот раз показали свое истинное лицо беспринципных политиков, к тому же, как события теперь показывают, проявили преступную недальновидность. Однако, Белый Крым сдаваться не хотел, пораженческих настроений не было и о переговорах с большевиками не могло быть и речи. При создавшейся обстановке генерал Деникин видел, что для спасения армии и для успешного продолжения борьбы нужны решительные перемены, нужны новые имена и новые авторитеты. По его приказанию в Севастополе созывается совещание высших военачальников, задачей которого было наметить кандидатуру нового главнокомандующего. На это совещание ездил и наш командир полка. Совещание единодушно выразило доверие генералу Деникину и просило его остаться на своем посту. Но, несмотря на это, генерал Деникин, как известно, 21-го марта (по старому стилю) слагает с себя звание Главнокомандующего и передает власть генералу Врангелю. Этот акт закрепляется следующим приказом: ПРИКАЗ Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России гор.Феодосия 22 марта 1920 г. §1 Генерал-Лейтенант барон Врангель назначается Главнокомандующим Вооруженными Силами Юга России. §2 Всем, честно шедшим со мной в тяжелой борьбе — низкий поклон. Дай, Господи, победу армии, спаси Россию. Генерал-лейтенант Деникин Так начался новый период Добровольческой армии под командованием генерала Врангеля. Назначение генерала Врангеля никого не удивило: его имя всем было известно. Он пользовался в армии популярностью, ему верили и считали, что он с честью выведет армию из тяжелого положения. В один из первых дней нового командования в нашем полку произошел инцидент, заставивший почувствовать новую, твердую руку и осознать ответственность за свое поведение. Несколько офицеров нашего полка за дебош в пьяном виде в городе были неожиданно разжалованы в солдаты. Такое наказание, быть может, было слишком суровым и жестоким по отношению к заслуженным в боях офицерам, но с точки зрения дисциплины и поднятия авторитета Белого Воина, в обстановке разлагающегося Крыма, было оправданно и необходимо. Новая власть по-серьезному взялась за восстановление пошатнувшейся воинской этики и морали. Как ни странно, для этого процесса не потребовалось много времени и больших усилий. Приехавшие с Кубани полки были сравнительно малочисленны, но в этой малочисленности, как это ни парадоксально звучит, была до некоторой степени их сила. Во время долгого отступления произошел естественный отсев — все слабое и сомневающееся отстало и распылилось, осталось более сильное и верное, в глав-ном молодежь, решившая идти до конца. Поэтому неудивительно, что боеспособность армии и дисциплина были восстановлены в невероятно короткий срок. 24-го или 25-го марта неожиданно в Керчь приехал новый Главнокомандующий. Был парад, в котором принял участие и наш полк. Все как-то подтянулись, почистились, принарядились как могли и приняли бодрый вид. После парада генерал Врангель обратился к войскам с речью. Он был на голову выше всех, стройный, затянутый в черкеску, с гордо посаженной головой, весь -порыв, энергия и вера. Я видел его в первый раз. Позднее, уже в эмиграции, мне пришлось его видеть еще несколько раз. С того времени прошло больше 50 лет, многие чувства и взгляды переменились, многое видишь другими глазами. Но и теперь, когда я вспоминаю Врангеля, я всегда вижу его именно таким, каким он был тогда в Крыму, в марте 1920-го года. "Вождь Божьей милостью", — как его назвал П. Б. Струве, — в звезду которого тогда мы все верили. Он говорил хриплым, сорванным от многих речей голосом. Точного содержания его речи память не сохранила. Но смысл ее был, что не все потеряно, что на нашей стороне правда и что еще рано “слонять голову. Его речь была покрыта громовым Ура. Здороваясь с полком, он назвал алексеевцев орлами и этим как бы наложил на нас обязательство быть достойными этого имени. С парада полк возвращался с бодрыми песнями, шли четко отбивая ногу. А через несколько дней алексеевцы, так и не отдохнув, опять пошли в опасный и ответственный поход. День парада принес и мне лично большую и неожиданную радость. В Керчи я нашел своих родных. После парада несколько наших офицеров решило пойти погулять в город. Взяли и меня с собой. Проголодавшись, зашли на главной улице в какой-то ресторан закусить. Денег у всех было не особенно много. Помню, волновались, хватит ли заплатить, хотя ели мы самый скромный обед. И вот, выходя из ресторана, подобно тому, как описывается в малоправдоподобных романах, я лицом к лицу столкнулся с моей мачехой, которая должна была быть, как я был уверен, за тысячу верст отсюда, в тех самых Ливнах, куда я пытался попасть по поручению отца несколько месяцев назад, что и послужило началом моих злоключений. Радость встречи сразу же для нас с мачехой омрачилась тем, что ни я, ни она ничего не знали об отце. Сестра моя и мой младший брат были с ней в Керчи. Мачеха повела меня к ним. Они ютились в маленькой комнатке на краю города. Конечно, и их первый вопрос был: "А где папа?" Я рассказал, где я оставил его, как он послал меня за ними в Ливны и что я пережил за эти полгода, они же рассказывали о всех своих мытарствах. Оказалось, что они вовремя выехали из Ливен и благополучно добрались до Харькова. Как у нас было договорено, они сразу пошли к начальнику станции, где мы с отцом оставили для них записку. Там им сказали, что никакой записки для них нет и что о нас ничего неизвестно, и предложили наведаться еще раз. Теперь мне вполне ясно, что наша идея связаться через начальника станции в Харькове была по меньшей мере наивна. Она говорила о том, что мы, будучи в Ливнах, совершенно не представляли себе, что происходило тогда в тылу Добровольческой армии. Как вспоминается теперь, вокзал в Харькове осенью 1919-го года был подобен потревоженному муравейнику. Толпы нагруженных своим скарбом, мечущихся людей. Одни откуда-то приезжали, другие пытались куда-то уехать, а многие просто жили на вокзале, не имея другой, лучшей крыши над головой. В канцелярию начальника станции каждый день приходили сотни людей с самыми невозможными просьбами и требованиями и, конечно, было бы чудом, если бы в такой обстановке наша записка попала по назначению. Чуда не случилось. Записки они так и не получили. Перед несчастными встал вопрос, что делать дальше и где нас искать. Они вспомнили наш разговор перед отъездом из Ливен о том, что, если не устроимся в Харькове, то, может быть, поедем в Керчь, где у отца были знакомые. Другого ничего не оставалось и они направились в Керчь. Там никаких знакомых не нашли и остались буквально на улице: без денег, без пристанища, а надвигалась зима. Здесь приходится повторить избитые, но одни из самых утешительных для человека слова: "Свет не без добрых людей". Кто-то приютил, кто-то помог добрым советом. Да и мачеха, которую мы по общепринятой традиции все-таки недолюбливали, оказалась "доброй" мачехой и энергичным человеком. Она умела шить и показала себя неплохой портнихой. Сердобольные люди нашли заказчиц и так они перебились зиму. Сестра даже не потеряла учебного года, поступила приходящей в женский институт, оказавшийся в это время в Керчи. *** Встал вопрос, что мне делать дальше, как поступить. Присоединиться ли к своим и начать более или менее нормальную для моего возраста жизнь или же оставаться в полку. Присоединившись к своим, я бы их материального положения не улучшил, мне ведь тогда было всего тринадцать с половиной лет; мачехе стало бы только еще тяжелее, было бы нужно кормить еще одного человека. И я решил пока оставаться в полку. Но если говорить откровенно, не только эти благородные побуждения повлияли на мое окончательное решение. Это были скорее отговорки. Просто жизнь в полку была для меня интересней, и переход на положение обыкновенного мальчишки был бы для меня слишком тяжелой и обидной деградацией. Сестра и мачеха пытались протестовать, но потом как-то с этим примирились. В их глазах я был героем, а потому уже самостоятельным человеком. Мой Георгиевский крест и лычки на погонах произвели на них большое впечатление, они по-женски чересчур серьезно отнеслись к этому и поверили в необходимость моего пребывания в полку, приняв это как жертву, которую в такое время должны нести все. Я рассказал командиру полка о моей встрече со своими и о моем желании дальше оставаться в полку. Выслушав мои доводы, командир особенно не протестовал против моего решения, сказав, что свое согласие он дает только на лето и что осенью, когда начнутся в школах занятия, мы поговорим на эту тему более серьезно. Видимо, командир как-то по-своему уже привык ко мне и ему было жаль расставаться со мной. Навещал своих я довольно часто, стараясь каждый раз приносить что-нибудь из съестного. Но это было не так просто, т.к. всюду чувствовалась острая нехватка продуктов. После богатой Кубани мы попали в переполненный беженцами и войсками Крым. В нашем меню появились хамса (мелкая засоленная в бочках рыбешка, похожая на кильки), селедка и знаменитая "шрапнель" (каша из перловой крупы). Приближалась Пасха. В Страстную пятницу я исповедовался, в субботу утром должен был причащаться. На мое несчастье хозяйка хаты, где я жил, рано утром в субботу напекла коржиков и принесла мне целую тарелку. Они были такие пышные и румяные, что я не выдержал и до обедни съел несколько штук, успокаивая себя, что никто не узнает. В церкви меня начала мучить совесть. Что делать? Уйти и не причащаться нельзя, командир заметит, он тоже причащался. Идти причащаться, скрыв, что скоромился, вдруг стало страшно. Наконец, переборов стыд, пошел в алтарь и откровенно рассказал нашему батюшке о коржиках. Он, к моему удивлению, довольно снисходительно отнесся к моему проступку, только спросил меня, раскаиваюсь ли я, и велел отбить двадцать поклонов. Об этом происшествии как-то узнали в полку. Может, солдат, который в этот день прислуживал в алтаре, рассказал. Так или иначе, но потом надо мной долго подсмеивались, называя великим грешником, который любит коржики. После заутрени в полковом офицерском собрании были розговины. (Я на них не присутствовал и разговлялся со своими в Керчи.) Нужно сказать, что в нашем полку было много хорошеньких сестер милосердия. У нас шутили, что при нашем отступлении из Ростова все хорошенькие ростовские гимназистки ушли с нашим полком. И вот из-за одной из них, по имени Маруся, очень интересной и кокетливой, чуть не произошла большая трагедия. Во время розговин два офицера, ее соседи по столу, начали за ней ухаживать. Один из них был молоденький поручик, с сухой рукой, о котором я уже упоминал. Ему Маруся явно отдавала предпочтение, почти совсем не обращая внимания на другого соседа; тот же, раздосадованный и оскорбленный таким невниманием, налег на спиртные напитки. Провожать Марусю пошел сухорукий поручик. Другой, вдребезги пьяный, выйдя на крыльцо, выстрелил им вдогонку и ранил поручика в бок, а сестру в руку, — они шли под руку. Может быть, хотел пошутить, но шутка вышла плохая. К счастью, рана поручика оказалась не тяжелой. На другой день я его ходил проведать в лазарет. Там встретил протрезвившегося, перепуганного и очень расстроенного соперника, пришедшего просить прощения. Дело, как мне помнится, удалось замять, но большую часть сестер милосердия раскассировали, от греха подальше, по больницам и лазаретам Керчи, оставив в полку только необходимых, полагающихся по штату.

Vadimus : 8. ДЕСАНТ ПОД ГЕНИЧЕСК Отдохнуть нам так и не удалось. На второй день Пасхи неожиданно пришел приказ о выступлении. Вечером в Керчи наш полк погрузили на большую баржу. Была безлунная ночь. При потушенных огнях мы прошли Керченский пролив и вышли в Азовское море. Куда мы плывем, никто точно не знал. Командир полка, если я не путаю, получил конверт с, заданием, который он должен был распечатать в открытом море. Погода для начала апреля была необыкновенно теплая и Азовское море, известное своими бурями, довольно спокойное. В барже было чересчур душно и я устроился спать на воздухе, на крыше рулевой будки. Нашу баржу тянул маленький по сравнению с ней катер. Запомнилось его название "Силач", такое несоответствующее его размерам. Свое название он с честью оправдал, легко справляясь со своей, казалось, непосильной для него задачей. Мы довольно быстро продвигались вперед. На рассвете высадились в тылу у большевиков около села Кирилловка, верст сорок севернее Геническа. Высадка прошла благополучно. Как видно, нас никто не ожидал. Да и трудно было предположить, что войска, только что потерпевшие поражение на Кубани, так быстро оправятся и будут способны на рискованную операцию десанта. Силы наши были не ахти какие: остатки нашего полка, около 300 человек, взвод юнкеров, да какая-то часть Самурского полка, всего человек четыреста—пятьсот, при одном орудии (взяли с собой два, но второе даже не выгрузили, т.к. оно оказалось неисправным). С нами пришла канонерская лодка "Гайдамак", бывший ледокол, переделанный в военное судно. Она должна была поддержать огнем своих орудий нашу высадку и помогать нам в дальнейшем по мере нашего продвижения вдоль Азовского моря. Для этого к нам был прикомандирован моряк-артиллерист в чине лейтенанта, чтобы корректировать стрельбу "Гайдамака". Задача нашего десанта, как я понимаю, была, пройдя по тылам большевиков, нарушить коммуникации, оттянуть силы красных от Перекопа и выйти на соединение с нашими около Геническа. Вначале все шло гладко, мы продвигались довольно быстро, не встречая особенного сопротивления. Но на второй день картина начала меняться: красные уже подтянули силы, каждую деревню приходилось брать с упорным боем. Ко всему еще и моряк-лейтенант был убит и мы потеряли поддержку с моря. Мы остались с одним орудием, к тому же и снаряды для него скоро вышли. Одно село мы никак не могли взять. Засевшие там большевики оказывали упорное сопротивление. Для овладения им потребовалось бы много человеческих жертв и времени. А при нашей малочисленности наше спасение было в быстроте продвижения вперед. Был найден выход: мы просто обошли это село, оставив его защитников позади себя. Подойдя к Геническу, нашему полку пришлось вести бой на две стороны: отбиваться от наступающих на нас сзади большевиков и вести бой с обороняющими город красными войсками. Геническ оказалось взять не так просто; наши цепи были встречены сильным пулеметным и артиллерийским огнем. Большевики уходить из Геническа не хотели. Нам же нужно было взять его во что бы то ни стало: другого выхода у нас не было. За Геническом была Арабатская стрелка и Крым, где были уже наши. Напрягая последние силы, несмотря на большие потери, наши цепи упорно продвигались вперед. Наконец, большевики не выдержали и стали отходить. Мы вступили в город; казалось, что все злоключения кончились и мы сможем спокойно передохнуть. Стрельба умолкла, наступило затишье. Штаб нашего полка вышел на небольшую городскую площадь и там остановился. Перепуганные жители начали выползать из своих домов и вступать в разговоры. Среди них были и евреи; как и во всех русских приморских городах, здесь их было довольно много. Ко мне подошел старый еврей и стал меня расспрашивать, кто мы такие, поругал большевиков, а потом сказал мне, что он знает, где у красных склад оружия, и предложил мне его показать. Он повел меня в какое-то большое здание, по виду похожее на государственное учреждение. Сначала мы пошли по лестнице, а потом по бесконечному пустому коридору. Наши шаги гулко отдавались в тишине казавшегося необитаемым здания. Начал закрадываться страх и раскаяние, что пошел с незнакомым человеком в только что занятом нами городе, неизвестно куда. Главное, я никому не сказал, куда я ухожу. Наконец мы вошли в большую комнату, густо заставленную кроватями, на которых лежали и сидели раненые. Это был лазарет красных. При нашем появлении все замерли и с испугом уста- вились на нас. Они, верно, уже знали о приходе белых и приняли меня за первого вестника добровольцев, о жестокости которых советская пропаганда так много кричала. В углу этой комнаты была навалена небольшая куча разнокалиберных старых винтовок, которую мой проводник мне и показал. Это и был в его представлении "склад оружия". Обитатели палаты, видя, что пока кроме меня и старого еврея никого нет, осмелели. Начали переговариваться между собой и расспрашивать еврея, что происходит в городе и зачем он привел меня к ним. Ситуация принимала неблагоприятный оборот для меня: я оказался один среди врагов. Они бы могли что угодно со мной сделать и об этом никто бы не узнал. Спасло меня то, что, по-видимому, они не были вполне уверены, что за нами никто не следует. Пока они этого окончательно не раскумекали, нужно было уходить. Прервав дебаты, я сказал, что сейчас нам нужно идти, но что скоро мы вернемся. Мне и до сих пор не совсем понятно поведение старого еврея и почему он именно меня выбрал своим доверенным лицом. Возможно, как говорят, у него "не все были дома". Одно можно с уверенностью сказать, что ему не поздоровилось после нашего ухода из города. За те полчаса, что я отсутствовал, обстановка совершенно изменилась. Со стороны, с которой мы вошли в Геническ, была слышна приближающаяся и все усиливающаяся пулеметная и ружейная стрельба. Красные, которые шли за нами, догнали нас и наступали на город. Командир полка, увидев меня, приказал мне отправляться на пристань, где уже шла переправа войск на Арабатскую стрелку. Генический пролив, соединяющий Азовское море с Сивашом и отделяющий Геническ от Арабатской стрелки, в этом месте довольно узкий; тем не менее, переправа шла не очень быстро, т.к. в нашем распоряжении было только несколько небольших лодок. Даже весел не было и приходилось грести досками, отодранными от настила пристани. Наш стрелковый полк, занимающий позиции на Арабатской стрелке, в задачу которого входила оборона ее от большевиков, почему-то не оказал нам поддержки во время нашего наступления на Геническ; не помог он нам и во время переправы. Вдобавок ко всему начался обстрел пристани из близлежащих домов, расположенных на горе над проливом. При занятии нами города красные, припертые к морю, как видно, попрятались по домам и теперь, увидев, что мы отступаем, открыли огонь из окон в упор расстреливая на выбор бегущих белых. Такой развязки никто не ожидал. Началась паника, лодки брали с боя. Мои попытки попасть на одну из них не увенчались успехом. Забравшись под пристань, я скинул ботинки и штаны и, бросившись в воду, поплыл. Вокруг пули, цокая, падали в воду. Вода, наверное, была холодная, ведь было только начало апреля по старому стилю, но я никакого холода не замечал. На середине пролива я ухватился за корму проходящей мимо лодки. Это было очень вовремя, я уже начал терять силы. Кто-то, не забывший старые законы военного товарищества, подал мне руку и втащил меня в лодку. В лодке уже были раненые и на дне лежал убитый. К тому же лодка текла и постепенно наполнялась окрашенной в красный цвет водой. Не помню, как мы пристали к берегу. Подхваченный инстинктом "самоспасения", который охватил всех, я понесся, не чувствуя под собой ног, по открытой песчаной косе. Ни хаты, ни деревца, ни куста - ничего, что могло быть защитой или укрытием. Начали рваться снаряды. Это наш "Гайдамак", не разобравшись в чем дело и решив, что это большевики переправились через пролив, по своей собственной инициативе, думая нам помочь, взял под обстрел Арабатскую стрелку. На наше счастье, ошибка скоро выяснилась и обстрел прекратился. Пробежав версты две, мы остановились. Пули уже не достигали нас. Начали собираться те, кому удалось выскочить из этой переделки. Вид у всех нас был совсем не воинственный — были мы совершенно мокрые, большинство полуголые. Немного оста-лось от нашего полка. Много алексеевцев осталось лежать на деревянных настилах Генической пристани или нашли свою могилу на дне Генического пролива. Между собравшимися уцелевшими алексеевцами не было командира полка. Говорили, что он остался с ротой, прикрывающей отступление, а что произошло с ним дальше — никто не знал, начали уже беспокоиться за его судьбу. Вдруг видим, едет какая-то повозка, а в ней, к нашей великой радости, наш командир в каком-то старом тулупе на голое тело. Он одним из последних переплыл пролив. Увидев жалкие остатки полка, он закрыл лицо руками и разрыдался. Те, у кого сохранилась одежда, поделились с ним и как-то его одели. Потом пришла та же баржа, что и привезла наг, и тянул ее тот же катер "Силач". Погрузили наши остатки и повезли обратно в Керчь. Так, внешне бесславно, окончился наш десант. Но если принять во внимание нашу малочисленность и призадуматься, чего мы, несмотря на эту малочисленность, достигли, то стыдиться нам нечего. Горсточка алексеевцев храбро прошла по тылам красных, оттянула на себя силы большевиков и этим самым облегчила главным силам оборону Перекопа, и заняла с боем Геническ. Но здесь их, повторяю, почему-то никто не поддержал, а своих сил у них было недостаточно, чтобы удержать за собой город. Советский исследователь гражданской войны И. С. Коротков в своей книге "Разгром Врангеля" (Изд. Мин. обороны, М., 1955) пишет: Отбив наступление Советских войск, противник, с целью расширения и закрепления занятых им территорий в северной части Крымского полуострова, в течение 14 и 16 апреля провел две небольшие десантные операции: Алексеевским пехотным полком — силою до 800 штыков при одной батарее — у Кирилловки 14 апреля и Дроздовской пехотной дивизией силою около 1600 человек и 60 пулеметах в районе порта Харлы 16 апреля. Десант алексеевского полка имел задачу, двигаясь на Ефремовку, перерезать железную дорогу в районе станции Акимовка. Но, вследствие срочно принятых мер командованием 13-ой армии и 46-ой стрелковой дивизии, этот десант своей задачи не выполнил и, понеся тяжелые потери, ушел обратно для посадки на суда. Особенно успешно против Алексеевского полка действовали части Мелитопольского гарнизона и части 46-ой стрелковой дивизии. Как видим, против нашего десанта были брошены довольно большие силы. Самое же описание происходившего, как и многое, написанное в Советском Союзе об этом периоде русской истории, правдивостью и объективностью не отличается. Как я уже говорил, нас было около 500 человек, считая алексеевцев и всех других, при одном орудии, и мы не ушли сразу "обратно для посадки на суда", а прошли с боями по тылам красных и захватили Геническ. Забегая вперед, хочется рассказать следующий эпизод, характеризующий преданность своему полку некоторых из наших алексеевцев. Осенью того же года наш полк, после следующего нашего десанта на Кубань, был переброшен в Северную Таврию. Там, в одной из деревень, к нам пришел красноармеец, перешедший на нашу сторону. Он оказался нашим офицером, раненым на пристани Геническа и оставшимся лежать на ней. Был взят в плен. Успел вовремя срезать офицерские погоны и выдал себя за солдата. Другие солдаты, тоже взятые в плен, его не выдали. Пролежав два месяца в госпитале у красных, он был отправлен на польский фронт под Варшаву. Там его рана опять открылась. Попал снова в лазарет, в котором не захотели долго возиться с его старой раной и предложили дать отпуск домой. Зная, что Белая армия вышла из Крыма и продвигается по Таврии, этот офицер выбрал город, лежавший недалеко от фронта, и заявил, что он родом из этого города. Получил пропуск, добрался до этих мест, как-то перешел фронт и после долгих мытарств очутился в родном полку.

Vadimus : 9. РУССКАЯ МАМА И ЭТЛИНГЕН По возвращении в Керчь остатки нашего полка опять разместились на старых квартирах в селе Катерлес. На следующее утро, узнав, что наш полк вернулся, ко мне пришел мой младший брат Леня. Нас еще не успели обмундировать, поэтому одет я был довольно странно: босиком, в каких-то рваных штанах. Брат с некоторым удивлением меня рассматривал; потом сказал мне, что сестра и мачеха удивляются и волнуются, почему я до сих пор не пришел к ним, и предложил мне тут же отправиться в город к нашим. Я ответил, что сегодня не могу. Брат, естественно, спросил: "Почему?" Мне не хотелось говорить, было немножко стыдно, что я в походе потерял штаны и что нечего надеть. Не найдя ничего более умного, я сболтнул первое, пришедшее мне в голову: "Я немножко ранен и мне запрещено ходить в город". Он сразу поверил, даже побледнел от волнения и стал меня расспрашивать, куда и как я ранен. Я успокоил его, что ранен я легко, просто пулей поцарапало бок. Обещал через два дня к ним прийти. Просил брата никому ничего не рассказывать. Он, конечно, слова не сдержал и по приходе домой, по секрету от мачехи рассказал все сестре. Сестра разволновалась и поделилась своими переживаниями со своей ближайшей подругой. Та тоже не выдержала; в общем, к конце дня об этом знал весь Танин класс. Тоже по секрету уже рассказали подробности моего ранения, в каком лазарете я лежу, и что я тяжело ранен. Подруги старались выразить Тане сочувствие и внимание и в то же время чуточку завидовали ей. Ведь так романтично и почетно было иметь раненого брата. Все они тогда горячо переживали все происходящее на фронте и мечтали, как только немного подрастут, поступить в сестры милосердия. К счастью, через два дня я получил новые брюки и ботинки и пошел навестить своих родных раньше, чем они успели попасть ко мне. Придя к ним, я признался во всем. Все мои были очень обрадованы, что я цел и невредим. Много по этому поводу смеялись и шутили. Сговорились, чтобы не выставлять мою сестру в смешном виде перед подругами, не отрицать версию о моем ранении, а только говорить, что оно, к счастью, оказалось пустяковым. После, увы, печально окончившегося десанта, остатки нашего полка для пополнения и переформирования были опять расквартированы в окрестностях Керчи. Одновременно полку была дана довольно ответственная задача, а именно, охрана побережья Керченского полуострова. Для этого полк, разбитый на небольшие подразделения, занял наиболее важные места по побережью полуострова. Как всем известно, этот полуостров омывается Черным и Азовским морями и отделен Керченским проливом от Кубани, точнее от Таманского полуострова, в то время занятого большевиками. Длина Керченского пролива 40 км и ширина от 3-х до 15-ти км. Такая близость к большевикам делала окрестности Керчи одним из уязвимых мест в обороне Крыма. Красные могли высадить здесь свой десант, под покровом ночи могли забрасывать сюда своих агентов, переправлять вооружение для зеленых, пропагандистскую литературу и т.д. Командир полка, чтобы я не болтался без дела, назначил меня в учебную команду, возможно, предполагая, что я чему-нибудь там научусь. В нормальное время задача полковых учебных команд — создавать из лучших солдат полка кадры низшего командного состава, т.е. унтер-офицеров. Но то, куда попал я, можно было назвать только командным и педагогическим кадром будущей учебной команды. В ней было человек двадцать офицеров, и единственным солдатом был я. Нашей команде была поручена охрана участка побережья, там, где кончается Керченский пролив и начинается Азовское море. Расположились мы в небольшой рыбачьей деревушке со странным названием "Русская Мама". Поселок оказался замечательным - каким-то чудом сохранившим во многом быт и примитивную прелесть прошлых столетий. Особенно были интересны обитатели поселка -- староверы. Длиннобородые, степенные, сберегшие свой, веками созданный, уклад жизни. Их предки, приверженцы "древнего благочестия", в поисках укромного места пришли сюда из Заволжских лесов, так мастерски описанных Мельниковым-Печерским. Они принесли с собой сюда гонимую "истинную веру", свои потемневшие от времени иконы, свое двуперстное знамение. На душе тех, кто в прошлом управлял Россией, много тяжких грехов по отношению к староверам. Являясь одной из самых здоровых и морально сильных частей русского народа, они заслуживали к себе другого отношения. В Русской Маме было дворов двадцать. Хорошо, добротно построенные домики были разбросаны по берегу небольшого залива. Развешанные сети, запах вяленой рыбы придавали ей особый колорит, присущий рыбачьим поселкам. В середине деревни, на пригорке, была небольшая молельня, перед ней повешено "било". Каждый день перед заходом солнца раздавались удары в било, призывающие обитателей поселка к молитве. Священников у них не было; должно быть, они принадлежали к секте беспоповцев. Молитва заключалась в том, что собравшиеся слушали Священное Писание, читаемое одним из стариков. Иногда они пели молитвы, но напевы их были заунывные, непривычные нашему уху. Когда мы приехали туда, уже отошла весенняя путина, когда косяки сельди, хамсы и другой рыбы входят через Керченский пролив в Азовское море. Закончен был также и лов красной рыбы, севрюги, что являлось, а может быть еще и теперь является, главным доходом жителей Русской Мамы. Они ее коптили, солили икру и поставляли в старое время великолепные, сочные балыки на Керченский рынок. Севрюга там ловилась довольно оригинальным способом: на небольшой глубине, в том месте, где рыба проходит весной, направляясь метать икру, развешиваются ряды больших, необычайно острых крючков. Цепляясь за крючки и почувствовав укол, севрюга делает резкое движение и совсем запутывается в вонзающихся в нее крючках и освободиться уже не может. Об этом мне рассказал хозяин дома, где я поселился, когда я застал его за оттачиванием крючков для следующей путины. Каждое утро, на рассвете, закидывался большой невод. Этот улов шел на обед деревни. Невод забрасывали далеко в море и тянули сначала на лодках, а потом по пояс в воде, сообща всей Деревней. В этом и мы старались принимать посильное участие. Наша задача была несложная — ударами по воде, чем попало, загонять рыбу в невод; это обыкновенно выполнялось мальчишками. Улов часто бывал большой, ведь Азовское море было так богато рыбой. Наполненную добычей мотню невода еле вытягивали на берег. Тут были и серебристые кефали, и плоские камбалы, и барабулька, и знаменитые керченские сельди; изредка попадались большие судаки и осетры. Пойманное здесь же на берегу делилось между всеми жителями деревни. Получали и мы за на- ту помощь какую-то долю, которую нам варили или жарили наши хозяйки. У деревни был свой рыболовный флот, состоящий из больших баркасов и лодок. Как я уже упоминал, главный сезон рыбной ловли был уже закончен и эти баркасы стояли в ряд, вытащенные на берег для ремонта. Я любил ходить осматривать их. У каждого баркаса было свое имя, взятое из Священного Писания. Что-то было в этом трогательное. Наверное, такие же названия баркасов были во времена Христа у рыбаков Генисаретского озера. Удержалось в памяти имя самого большого из них — "Вифлеем", в тени которого потом, когда наступило жаркое крымское лето, было приятно полежать. *** Служба у меня была не тяжелая. В ночные дежурства и патрули меня не назначали. Около поселка, образуя небольшой залив, вдавался в море мыс, оканчивающийся небольшой скалой. Там был наш пост для наблюдения за морем. Здесь днем я нес дежурство, просиживая с винтовкой часа три, пока не приходила смена. Бывало скучно и жарко сидеть на раскаленном камне. Море, по большей части. было пустынно. Только изредка на горизонте показывался и исчезал дымок. Но это были наши корабли; у большевиков в то время флота почти не было. Иногда, чтобы оправдать свое название учебной команды, мы разбирали и собирали наш единственный пулемет системы Люиса и изучали его задержки. Бывала и учебная стрельба по мишеням из винтовок и из того же пулемета. Остальное время проводили на пляже: купались, загорали и наслаждались полученным наконец отдыхом в этом укромном, как бы оторванном от всего мира месте, продолжавшем жить своей особенной жизнью, несмотря на все происходящее вокруг. Вместе с нами в Русской Маме стоял артиллерийский взвод. Два его орудия были установлены на берегу моря, на окраине поселка. Насколько мне помнится, это были марковцы — артиллеристы. Замечательны были их орудия, предмет наших острот и шуток. Эти орудия были какой-то устарелой, допотопной системы. Как острили алексеевцы, "они прибыли сюда прямо из музея, где они отдыхали со времен обороны Севастополя". Заряжались они с дула: сначала загонялся банником мешочек с порохом, а потом снаряд. К чести марковцев-артиллеристов, во время учебной стрельбы даже из этих пушек они стреляли на удивление метко. Использование таких устарелых орудий говорило об острой нехватке вооружения в Крыму. Да это и понятно: ведь большая часть артиллеристов прибыла в Крым без своих орудий, оставив их или увязшими в грязи на Кубани или на пристани Новороссийска. От Русской Мамы до Керчи было довольно далеко, верст двадцать. Иногда, получив разрешение от начальника нашей команды, я ходил в Керчь, чтобы проведать своих. Со штабом полка, находившимся в Катерлесе около Керчи, мы были связаны полевым телефоном. Направляясь в Керчь, я обыкновенно шел вдоль нашего телефонного провода, т.к. это был самый короткий путь. Дорога шла по совершенно безлюдной, однообразной, выжженной солнцем степи. В советских "исторических исследованиях" можно прочитать, что в то время Крым кишел зелеными и что акты саботажа были постоянным явлением. Как в других местах — не знаю. У нас же, несмотря на близость большевиков (на другом берегу пролива), было довольно спокойно. За два месяца нашего пребывания в Русской Маме только один раз был перерезан наш телефон. А что могло быть проще, ведь его никто не охранял. Причем так и не было установлено, был ли это акт саботажа или просто хулиганство. Итак, я время от времени ходил в Керчь. Керчь для меня не была новым городом, с ней я познакомился еще до революции. В 1915 году мы с отцом провели здесь замечательное лето. Мама тем летом ездила опять на кумыс. Отец не был богатым человеком, и наша семья жила на его жалованье учителя. Побережье южного Крыма нам было не по карману, поэтому он повез нас в Керчь. Здесь, может быть, не было таких красот, но зато было много дешевле. Остановились мы в селе Старый Карантин, верст пять-шесть южнее Керчи, на берегу Черного моря, сняв комнату у рыбака. Удобств больших не было, но было теплое, синее море и жаркое крымское солнце. Около Старого Карантина находились подземные каменоломни, являвшиеся местом побочного заработка его обитателей. Весь Керченский полуостров сложен из мягкого белого известняка, так называемого ракушника. Этот камень очень удобный строительный материал; он настолько мягок, что большие кубы его выпиливались просто пилами из подземной толщи, а потом, также пилой, делились на куски, формы, применяемые при постройке домов. Большинство домов Керчи, ее окрестностей и многих селений Крыма построено из этого белого камня. Эти каменоломни простирались на многие и многие километры под землей. Они были очень старые; добывать этот белый камень там начали, наверное, еще греки, больше тысячи лет тому назад. Я с мальчишками иногда ходил играть туда, хотя мне это отцом было строго запрещено. Говорили, что в заброшенных штольнях можно легко заблудиться и что бывали случаи, когда пошедшие туда оттуда не возвращались. Не думал я тогда и очень бы удивился, если бы мне кто-нибудь сказал, что спустя хороший десяток лет я буду ходить, но уже не мальчишкой, а горным инженером по штольням рудников в далекой и чужой Югославии... В 20-ом году в этих каменоломнях, с их уходящими в неизвестность подземными коридорами, находили себе довольно безопасное пристанище красные подпольщики. Ходили слухи, что у них там была даже своя типография. *** Во время нашего с отцом пребывания в Старом Карантине нашей любимой прогулкой был поход пешком в Керчь. Керчь или, как она в прошлом называлась, Пантикапея, была когда-то столицей Боспорского царства и имеет свою длинную и интересную историю. Отец любил историю и интересовался стариной, старался и мне привить эту любовь. Мы обошли музеи и все достопримечательные места этого удивительного города. Часто ходили на гору царя Митридата, на которую с базарной площади ведет широкая каменная лестница. Оттуда открывался чудный вид на Керченский пролив, во времена Древней Греции — Босфор Киммерийский. Здесь на большом камне, названном "Креслом Митридата", любил (по преданию) сиживать этот властитель древности, некогда владыка почти всей Малой Азии. Изгнанный оттуда знаменитым римским полководцем Помпеем, он бежал сюда, чтобы здесь, на севере своего обширного царства, собрать силы для новой борьбы против ненавистного Рима. Но планам царя Митридата не суждено было осуществиться и, как история говорит, этот когда-то могущественный правитель в 63-ем году до нашей эры покончил здесь жизнь самоубийством. Фигура несчастного полумифического Митридата вызывает во мне интерес и чувство симпатии к себе. Может быть, потому, что в его судьбе есть какая-то, пусть отдаленная, аналогия с нашей судьбой. Мы — русские антикоммунисты — тоже, "только" на два тысячелетия позднее, пытались здесь в Крыму найти убежище; тоже строили планы и собирались с силами для новой борьбы; и нашим мечтам тоже не суждено было сбыться, и мы тоже потерпели поражение. Жизнь Керчи, как и всех других городов Крыма, летом 1920 года, была как никогда оживленной, — еще ни в один сезон не съезжалось сюда столько "гостей". (По советским данным, не считая армии, в это время в Крыму находилось около 500.000 беженцев, бежавших сюда от большевиков). Улицы города были полны публикой, правда, не курортной — прогуливающейся, а серенькой, озабоченной, куда-то спешащей. В главном это были семьи тех, кто был в Добровольческой армии, — без средств и без постоянной крыши над головой; ютились в казармах, в товарных вагонах на станции. Настоящих "буржуев" среди них было мало; те из них, кто попадал сюда с деньгами, обыкновенно здесь не задерживались, а уезжали за границу, чтобы там спокойно выжидать, чем дело кончится. Вначале было очень туго с питанием, но после выхода армии в Северную Таврию стало легче. Да и люди начали как-то постепенно устраиваться и приспосабливаться. Много было открыто новых столовых, "чашек чая", мастерских. Устраивались концерты и спектакли. Ведь нужно было чем-то зарабатывать деньги. В кино давались картины с Верой Холодной, Полонским, Руничем. Большой популярностью пользовалась хорошая Украинская труппа. Тем летом вся Керчь распевала: Видкиля ти тут узявся? Де ти шчку пропадав? Часто раздавалась лихая солдатская песня, отдававшаяся эхом по улицам города, - это юнкера расквартированного в Керчи Корниловского училища, сопровождаемые толпой мальчишек. шли на учение. Спокойное течение жизни лишь иногда нарушалось налетами красных самолетов или, как тогда говорили, аэропланов: Тамань, занятая большевиками, была через пролив. Иногда, как предупреждение о приближающемся неприятельском самолете, раздавались выстрелы с "Ростислава" - броненосца, стоящего на якорях при входе в Керченский пролив. Передвигаться он не мог, т.к. на нем англичанами были взорваны котлы. Он служил как бы плавучей крепостью, защищающей от большевиков проход из Азовского в Черное море. Прилетал обычно один самолет и бросал две или три бомбы. Зенитной артиллерии не было и поднималась бестолковая стрельба из пулеметов и винтовок. Бомбы бросались не только на военные объекты, как, например, Керченскую крепость, находящуюся при входе в гавань, но и на центр города. Разрушений и жертв от этих бомб, которые по сравнению с теперешними были просто игрушечными, почти не было; только поднималась паника, особенно среди торговок на базаре, которые, бросая свои лотки на произвол судьбы, разбегались в разные стороны. Иногда эти самолеты разбрасывали листовки. Как-то раз разбрасывались листовки, подписанные генералом Брусиловым, бывшим главнокомандующим русской армии, пошедшим на службу к большевикам. В начале лета 20-го года положение у большевиков было не из блестящих. Началась война с Польшей. Поляками был занят Киев и большая часть Украины. В лагере большевиков началась паника. Тогда в первый раз большевистская пропаганда заговорила о спасении русского государства и даже о матушке России. И вот на эту тему и были разбрасываемые в Керчи листовки, подписанные генералом Брусиловым и другими бывшими генералами, призывающие сложить оружие и соединиться для борьбы с польскими интервентами. Как это ни странно, высшее офицерство русской армии, в своем большинстве, не проявило большой стойкости и пошло, то ли под угрозой террора, то ли из материальных выгод и карьеры, на службу к большевикам. Возможно, среди них были и такие, которые чистосердечно считали, что в начавшейся войне с Польшей большевики стали как бы защитниками целости нашего государства, а потому о политических разногласиях с ними нужно на время забыть и их нужно поддержать. Обо всем этом я упоминаю не для того, чтобы лишний раз бросить им обвинение и подчеркнуть их ошибки (для этого я недостаточно компетентен), а чтобы напомнить об одном из факторов, повлиявших на исход борьбы Добровольческой армии. В то тяжелое и ответственное время, когда решалось, по какому пути пойдет дальше Россия, больше половины офицеров Генерального штаба — ученых специалистов и профессионалов военного дела, — оказались по тем или другим соображениям, вольно или невольно в стане большевиков и помогли им создать сильную Красную армию. Борьба же с большевиками всей своей тяжестью легла на плечи рядового офицерства; даже не кадрового, таковое было выбито во время Мировой войны, а тех, кто пошел на войну из школ прапорщиков, т.е. вышедших в своей массе из рядов русской интеллигенции, которую обвинить в реакционности было бы трудно. Как-то раз, когда я пришел к моим в Керчь, сестра мне показала одну из таких, вроде "Брусиловских", листовок, которую кто-то к ним принес. У наших в тот день я застал большое собрание женщин, которые громко, с большим воодушевлением, друг друга перебивая, что-то обсуждали. Оказалось, что они только что вернулись с какого-то церковного собрания. Там на них произвела большое впечатление речь священника, призывающего всех верующих активно включиться в борьбу с коммунизмом. Он говорил, что для этой борьбы не нужны ни пушки, ни винтовки и что "только верой и подвигом можно победить дьявола". Говорил, что организуется крестный ход, который с хоругвями и иконами пойдет через Перекоп на большевиков, что пойдут и старики, и женщины, и дети, и что красные перед такой силой веры не устоят и не посмеют стрелять, и что к этому крестному ходу присоединится вся Россия. Конечно, это не точный пересказ его речи, а общий смысл того, что я тогда услышал. Моя мачеха и сестра, воодушевившись этой идеей, собирались участвовать в этом крестном ходе. Рассказывали, что уже записалось более ста тысяч человек. Вероятно, эта цифра была сильно преувеличена. Но сам этот факт интересен, так как он говорит о настроениях тогдашних жителей Крыма. Ген. Врангель, понимая утопичность и, по меньшей мере, безрассудность такого начинания, конечно, не разрешил этого "Крестного хода". Так эта идея и заглохла. Как я позднее узнал, одним из главных организаторов этого начинания был священник Владимир Востоков. Судьба меня, вернее, моего отца и нашу семью, столкнула с ним еще до революции в Клину, где мы жили в то время. В 1915 году в нашем городе появился новый священник Владимир Востоков. Он был переведен сюда (кажется, из Москвы) как бы в наказание; высшему церковному начальству он не угодил тем, что, будучи ярым противником Распутина и всех, кто его поддерживал, он, не стесняясь, открыто говорил о "распутинщине" с амвона. В Клину как приход он получил тюремную церковь, самую бедную и маленькую церковь нашего города. Замечательный проповедник, несребролюб, в жизни очень скромный, он быстро приобрел много почитателей и стал одним из самых популярных людей города. Скоро тюремная церковь не смогла вмещать всех приходящих его послушать. Начали устраивать службу прямо на лугу перед церковью. Мой отец, будучи довольно хорошим регентом-любителем, организовал для тюремной церкви хор. После этого мы всегда ходили в эту церковь. Во время Великого поста батюшка всех желающих исповедоваться не в силах был принять — была устроена общая исповедь. В Клину отец Владимир, как и следовало ожидать, долго не задержался и был переведен еще дальше от Москвы, кажется, на Урал. Прошел год. Как-то вечером мы с отцом пошли на вокзал. Это был конец декабря 1916 года. В те дни вся Россия переживала убийство Распутина. Мы пошли на станцию к вечернему поезду, приходящему из Москвы, чтобы купить свежую газету. Эти походы с отцом на станцию я очень любил. Было что-то приятно волнующее в этих прогулках. Интересно было потолкаться среди оживленной, приезжающей и отъезжающей публики, встретить, а потом проводить уходящий поезд. Создавалось ощущение, что и сам куда-то съездил. И вот в этот декабрьский вечер мы неожиданно столкнулись на перроне с едущим куда-то о. Востоковым. Он был радостен и оптимистически настроен. Говорил, что теперь, после смерти этого человека, который принес столько зла России, все образуется и пойдет по новому, правильному пути. *** Тогдашняя реакция о. Востокова, как и почти всей национально настроенной России, была вполне естественна и законна. Но если вдуматься, то теперь, задним числом, понимаешь, что, собственно говоря, 18 декабря 1916 года, т.е. день убийства Распутина, был прологом Февраля. В этот день был первый открытый бунт против царя и царицы, окончательно подорвавший авторитет Государя. И парадоксально то, что этими первыми бунтовщиками были: Великий князь Дмитрий Павлович, член царствующего дома, Князь Феликс Юсупов, представитель высшей аристократии, и В. М. Пуришкевич, один из самых видных монархистов в последней Государственной Думе. Хотели спасти монархию, но, сами того не желая, ускорили ее падение. Через много лет, уже в Америке, я о. Востокова встретил опять. От того либерального, полного жизни отца Владимира, каким он был в 1916 году, ничего не осталось. Это был дряхлый, немного жалкий, ничем не замечательный старик, к тому же крайне консервативных взглядов. *** Весной 1920-го года Крым готовился к решительной схватке. 25-го мая (по старому стилю) наша армия перешла в наступление и после упорных боев у Перекопа, сломив сопротивление красных, вышла в Сев. Таврию. Одновременно, под командой генерала Слащева, у селения Кирилловка был высажен десант, как раз в том месте, где мы высаживались на Пасху. Как видно, наша вылазка была, кроме всего, разведкой для этого большого и важного десанта. В жизни Крыма начался новый период. Успехи на фронте, увеличившие нашу территорию больше чем в два раза, подняли дух армии и возродили веру в победу. Богатство же сельскохозяйственными продуктами новозанятых областей разрешало продовольственный кризис Крыма. Его изголодавшиеся жители устремились за Перекоп, где всего было вдоволь и все было много дешевле. Ездили туда и моя мачеха с сестрой. Возвращались нагруженные мукой, салом, крупой. Море около Русской Мамы несколько оживилось. Появились фелюги и большие баркасы, идущие под парусами (или моторные) вдоль берега на север и обратно. Говорили, что это спекулянты ездят в Сев. Таврию за продуктами, которые они потом продают с большим барышом в Крыму. Такого рода путешествия, понятно, не были безопасными. Можно было встретиться с большевиками, да и белые за спекуляцию по головке не гладили, особенно в Крыму при Врангеле. Но жажда наживы иногда не останавливает человека даже перед опасностью смерти. *** Вскоре нашу команду из Русской Мамы перевели в другую деревню, расположенную приблизительно верстах в пятнадцати южнее Керчи. Эта деревня не была рыбачьим поселком, как Русская Мама, и находилась верстах в двух от берега Черного моря. Название ее, какое-то иностранное, плохо сохранилось в памяти, — что-то похожее на Этлинген. Так я ее и буду называть. Если я ошибаюсь, да простит меня тот, кто лучше знает окрестности Керчи. Несмотря на свое нерусское название, деревня была русская: она была небольшая, в ней было так дворов двадцать, но на редкость богатая. Благополучие и достаток чувствовались во всем. Большие просторные дома (назвать их хатами или избами было бы нельзя) кроме большой кухни, имели чистую половину, обставленную мебелью из города. Цветы и кисейные занавески на окнах, часы с боем, часто книги на полках, граммофоны, говорили о том, что жители деревни начинают знакомиться с тем, что дает цивилизация и культура (в одном доме было даже пианино). В каждом хозяйстве было по несколько лошадей и коров. Во дворах стояли солидные, хорошо оборудованные хозяйственные постройки. У многих дети учились в городе в гимназии. Конечно, теперь всем этим никого не удивишь, но ведь это было больше 50-ти лет тому назад! Я благодарен судьбе, что перед тем, как покинуть Россию, мне привелось пожить в таком месте и самому увидеть, как иногда жил, или лучше сказать, как мог жить русский крестьянин в дореволюционной России при благоприятно сложившихся для него обстоятельствах. Такие деревни, вероятно, встречались не часто, но тем не менее они все-таки были. На какой-то отрезок времени я вошел вплотную в жизнь этой деревни и увидел ее со всех сторон. Воспоминания о ней и теперь сохранили для меня свою красочность, может быть, с налетом некоторой идеализации, как бывает со всем, что относится к прошлому. Я вовсе не хочу идеализировать жизнь крестьянства в старое время в целом. На нашем пути мы встречали и вопиющую нищету, и недаром земельный вопрос и связанное с ним положение крестьянства были одним из больных мест старой России. Больным вопросом он оставался и при белых, которые не сумели привлечь на свою сторону главного и естественного врага коммунизма — крестьянство, а потому в борьбе белых и красных оно в своей массе, в лучшем случае, осталось нейтральным. Те, от кого зависело разрешение земельного вопроса, боялись превысить свою власть и решать его в обстановке гражданской войны, а поэтому откладывали это до Учредительного Собрания. В последующий период моей жизни мне довелось близко познакомиться с проф. А. Д. Билимовичем, который при генерале Деникине одно время возглавлял Управление земледелия и землеустройства. Позднее А. Д. не мог себе простить, что, заведуя этой важной стороной жизни Юга России и имея возможность повлиять на разрешение этого важнейшего вопроса в нужном направлении, он не решился разработать более радикальной программы земельного устройства России и настоять на ее немедленном проведении в жизнь. Принадлежа к плеяде "столыпинцев" и понимая важность разрешения земельного вопроса и необходимость реформ, он тем не менее, как сам говорил, не мог еще тогда от многого отрешиться, резко перешагнуть через прошлое и по-настоящему осознать, какие большие и бесповоротные сдвиги произошли в жизни России. Только в Крыму, летом 20-го года, т.е. перед самым закрытием занавеса, когда на победу, как мы видим теперь, было уже мало надежды, генералом Врангелем была сделана попытка разрешить земельный вопрос. Был издан закон гораздо либеральнее Столыпинской реформы, более или менее отвечающий данному моменту. По этому закону вся земля переходила в собственность того, кто ее обрабатывал, с минимальной выплатой ее стоимости государству. Было приступлено к проведению этого в жизнь. В северной Таврии землемерами была начата работа по переделу земли. Но было уже поздно. Будь это сделано, когда мы были под Орлом, возможно, исход борьбы был бы другой. Но это ошибки прошлого и их не исправишь, и не надо быть большим специалистом по этому вопросу, чтобы их теперь видеть. В Этлинген мы приехали, когда как раз начался сбор урожая. Урожай в 20-ом году был хороший. Хозяева ходили довольные, только волновались, как его убрать, т.к. рабочих рук не хватало. Молодые мужчины, как это было типично для того времени, отсутствовали. Они вольно или невольно служили у белых, или у красных, или скрывались у зеленых, или, вообще, еще не вернулись с Мировой войны. Вся тяжесть работы падала на женщин, стариков и подростков. Семья, где я получил квартиру, вся, от мала до велика, целый день проводила в поле и только затемно возвращалась домой. В семье был мальчик — однолетка мне. Он учился в гимназии в Керчи. Помню, он хорошо пел, знал много песен и бесконечное число куплетов тогда популярного "Яблочка". Мне кажется, многие он сам сочинял. Я с ним подружился и часто, когда был свободен, вместе со всей их семьей проводил день в поле, помогая им. Жители Этлингена нас хорошо встретили, и в ответ на их радушие многие офицеры, когда могли, помогали им. Зато и кормили они нас, как на убой. Мне же, когда я шел в Керчь, мои хозяева еще обычно ...

Vadimus : ... давали немного продуктов как подарок моей семье. Я был здоровый и сильный для своих лет и мог быть полезен в физической работе. Я привык ходить босиком по только что скошенному жнивью, научился вязать снопы, помогал накладывать их на арбу, а потом, когда их привозили домой, складывать в большие круглые скирды. Принимал участие и в молотьбе, конечно, выполняя самую легкую и неответственную работу. Молотьба, как я теперь вспоминаю, была хорошо организована. В ней принимали участие все соседи, помогая по очереди друг другу. Молотили при помощи большой паровой молотилки, которую по мере надобности перевозили из одного двора в другой. Молотилка эта, как и многие другие хозяйственные машины, была собственностью всей деревни, т.е. по теперешней терминологии, принадлежала деревне на кооперативных началах. Кооперация, как видно, и фала важную роль в жизни села и очень способствовала его благосостоянию. Иногда после работы, в сумерках мы с моим новым приятелем отправлялись купаться в море. До моря было не так уж и близко, версты две-три, но так хотелось освежиться и смыть с себя пот. Погода стояла безветренная, море было спокойное и в темноте как будто дышало, накатываясь на берег, потихоньку шурша камнями. Была какая-то особенная прелесть в этих ночных купаниях. Немножко жутко и в то же время интересно и весело. Стояли звездные теплые крымские ночи. Прохладно и свежо становилось только к утру. В доме спать было чересчур душно и мы с хозяйским сыном спали на открытом воздухе, на гумне, на только что привезенных снопах. Для меня — городского жителя — это было тоже большим и новым ощущением. В этой деревне была своя школа, где вела занятия молодая и красивая учительница, к которой приехала погостить сестра. К ним часто приезжали их подруги из Керчи. Естественно, эта школа стала местом, где постоянными гостями были наши офицеры. Возможность повеселиться и побыть в обществе хороших девушек не так уж часто выпадала на их долю. А большинство из них были такие молодые; им нужно было еще учиться, носить студенческую фуражку или юнкерскую бескозырку и пользоваться всеми благами, которые дает молодость. Судьба же их заставила воевать, быть жестокими, грубыми и рано познакомиться с обратной стороной жизни. Понятно, что эту неожиданно подаренную той же судьбой, которая иногда добреет, передышку и возможность повеселиться наша молодежь старалась полностью использовать. Устраивались прогулки, за самоваром засиживались до полуночи, отплясывали под рояль па-д'эспань и краковяк, пели хором песни и, конечно, ухаживали. Один из офицеров по-настоящему влюбился в хорошенькую учительницу. Она к нему, как всем казалось, тоже "благоволила". У нас уже говорили, что полк скоро получит новую полковую даму и даже более красивую, чем жена командира полка, которая до тех пор считалась нашей самой интересной дамой. Однако, когда этот офицер сделал предложение, он получил безжалостный отказ. Наверное, в ней заговорило благоразумие: не захотелось связывать свою судьбу с. бездомным добровольцем. Почему-то несчастная любовь обыкновенно вызывает не сочувствие, а насмешку. Так было и в этом случае: над незадачливым поручиком тоже безжалостно шутили, он же серьезно и жестоко страдал. Когда я ходил из Этлингена в Керчь, мне всегда приходилось проходить через деревню Старый Карантин, где, как я уже писал, мы с отцом в 15-ом году провели лето. В один из таких походов решил я проведать хозяев дома, где мы тогда снимали комнату. Их семья тогда состояла из старика, его жены и сына. Сын был хромой. В детстве произошло какое-то несчастье и он на всю жизнь остался калекой. На войну его, ясно, не взяли и служил он где-то писарем. Они казались нам людьми симпатичными и у нас сложились с ними хорошие отношения. Мой отец особенно любил разговаривать с сыном, который, по словам отца, был очень способным, стремящимся к знанию человеком. Он мне тоже очень нравился. Я с ним, когда он был свободен, ходил ловить бычков. Он всегда был со мной очень милым и даже ласковым. Но, как видно, многое изменилось за эти пять лет. Мое свидание с ним вышло не из приятных. Я столкнулся с ним у ворот их дома. В дом он меня даже не пригласил. Сначала он меня не узнал: я был в форме и внешне, наверно, сильно изменился. Да и его трудно было узнать: постаревший, осунувшийся, неряшливо, грязно одетый. Встретил он меня с нескрываемой неприязнью и даже злобой. Под конец он мне, помню, сказал: "Что же, с буржуями идешь против трудового народа?! Смотри, как бы для тебя все это не кончилось плохо!" Хотел еще что-то добавить, но остановился как бы на полуслове. Может быть, испугался, что и так слишком разоткровенничался, ведь я же был хоть и молокососом, но все же в форме добровольца. Резко прервал разговор и, не попрощавшись, ушел в свою хату. Я долгое время переживал эту встречу. Это был первый человек из тех, к кому я питал симпатию, который оказался большевиком, т.е. пошел с теми, кого я считал своими врагами. Все это в мои 14 лет казалось мне странным и непонятным. Интересно, как сложилась его дальнейшая судьба? Сделал ли он карьеру у большевиков? А может, разочаровался (что более правдоподобно) и даже был расстрелян или кончил жизнь в концлагере? И когда он был настоящим, когда разговаривал с моим отцом и ловил со мной бычков или во время нашей последней встречи? Эти вопросы я задаю себе теперь, тогда же я просто переживал одно из моих первых разочарований в моем умении понимать и разбираться в людях.



полная версия страницы